— Ну зачем ты её провоцируешь?
Голос Семёна, тихий и вкрадчивый, нарушил плотное, густое молчание, которое заполнило салон автомобиля сразу же, как только за ними закрылась дверь подъезда. Он не повернул головы, его костяшки пальцев побелели на руле, а взгляд был устремлён вперёд, в убегающую ленту ночного шоссе. Этот вопрос не был вопросом. Это было начало обвинения, пробный камень, брошенный в воду, чтобы посмотреть на круги.
Алла медленно повернула голову. Она до этого смотрела в боковое стекло, на проносящиеся мимо огни города, но не видела их. Перед её глазами до сих пор стояла гостиная брата Семёна, залитая жёлтым, безжизненным светом торшера, и лицо Татьяны — его жены. Лицо, стянутое в маску праведного неодобрения. Каждая её улыбка была уколом, каждый «добрый» совет — пощёчиной.
— Я её провоцирую? — переспросила Алла. Её голос был спокоен, даже слишком. В нём не было ни капли той нервной энергии, что вибрировала в каждой позе Семёна. Её спокойствие было холодным, как сталь. — Это я предложила ей сменить это унылое серое платье, в котором она выглядит на десять лет старше, на что-то более живое? Или, может, это я посоветовала ей перестать смотреть на всех гостей так, будто они пришли занять у неё денег?
Семён дёрнул плечом, словно её слова физически его задели.
— Ты же знаешь её. Она человек скромный, домашний. А ты пришла… Вся такая яркая, громкая. Твоё платье, твой смех… Это было слишком. Могла бы вести себя поскромнее, хотя бы из уважения к моему брату.
Вот оно. Ключевое слово. «Поскромнее». Пароль, открывающий дверь в мир его семьи, где женщине положено быть тихой, удобной и незаметной. Где яркость — это вызов, а собственное мнение — почти оскорбление.
Алла усмехнулась, но в этой усмешке не было и тени веселья.
— Поскромнее? — она повторила это слово, пробуя его на вкус, как что-то прогорклое. — Давай ты мне расшифруешь, Семён. Поскромнее — это значит, я должна была прийти в сером мешке до пят и молчать в тряпочку весь вечер? Кивать, когда Татьяна рассуждает о вещах, в которых ничего не понимает? Поддакивать, когда она цедит сквозь зубы комплименты, от которых хочется вымыть руки? Всё это для того, чтобы твоя закомплексованная родственница не чувствовала себя ущербной на моём фоне?
Она подалась вперёд, и теперь он не мог её игнорировать. Её лицо оказалось в зоне его бокового зрения, и он невольно бросил на неё быстрый, затравленный взгляд.
— Нет, милый. Это её проблемы, а не мои. Это её выбор — в тридцать лет выглядеть и вести себя как старая дева, обиженная на весь мир. Мой выбор — жить, а не существовать. Носить то, что мне нравится, смеяться, когда мне смешно, и говорить то, что я думаю. И я не собираюсь извиняться за это. Ни перед ней, ни перед твоим братом, ни, тем более, перед тобой.
Семён сжал руль так, что пластик под пальцами протестующе скрипнул. Он хотел возразить, сказать что-то про семью, про уважение, про то, что «можно же и потерпеть», но слова застряли в горле. Он видел её глаза. В них не было обиды или злости. В них было холодное, твёрдое, как алмаз, решение.
— И запомни, — продолжила она ровным, чеканным голосом, — если ты ещё хоть раз, хотя бы один раз, встанешь не на мою сторону, а на сторону своих завистливых родственников, то в следующий раз в гости ты поедешь один. И возможно, останешься там навсегда. Потому что муж мне нужен для поддержки, а не для критики. Для того, чтобы стоять со мной спина к спине, а не толкать меня в спину, подстраиваясь под чужие комплексы. Ты меня понял?
Машина въехала в тёмный двор их дома. Семён заглушил мотор. В наступившей тишине, нарушаемой лишь его тяжёлым дыханием, её слова продолжали висеть в воздухе — не как угроза, а как новый свод законов их совместной жизни. Ультиматум, у которого не было срока давности.
Три дня прошли не в тишине, а в оглушительном гуле невысказанных слов. Квартира, казалось, уменьшилась в размерах, стала тесной и душной, как будто стены сдвинулись, чтобы заставить их столкнуться. Но они не сталкивались. Они двигались по выверенным, параллельным траекториям. Алла вставала раньше, бесшумно принимала душ, пила свой кофе на кухне в полном одиночестве и уходила на работу, оставляя после себя лишь лёгкий аромат духов, который Семён вдыхал с непонятной смесью раздражения и тоски. Он, в свою очередь, старался задерживаться в офисе, возвращался, когда она уже была поглощена книгой или фильмом, и их общение сводилось к коротким, функциональным фразам: «Ужин на плите», «Спасибо».
Семён отчаянно делал вид, что всё в порядке. Что это просто очередная женская блажь, которая скоро пройдёт. Он надеялся, что её ультиматум, брошенный в раскалённой атмосфере машины, был лишь фигурой речи, эмоциональным всплеском. Он ждал, что она остынет, поймёт, что была неправа, и всё вернётся на круги своя. Эта надежда делала его почти жалким. Он пытался шутить, рассказывал о делах на работе, но его слова падали в пустоту. Алла смотрела на него, не перебивая, с вежливым интересом археолога, изучающего останки вымершего животного. И это её спокойное, изучающее внимание пугало его гораздо больше, чем крики и ссоры.
Развязка наступила в субботу утром. Алла стояла у окна с чашкой чая, глядя на серый, моросящий город, когда в гостиной зазвонил телефон. Семён, копавшийся в ящике стола, снял трубку. Алла не повернулась, но вся напряглась, слушая.
— Да, мам, привет, — его голос был преувеличенно бодрым. — Да, всё нормально… Нет, не занят… Что?
Пауза. Алла чувствовала, как меняется атмосфера в комнате. Словно из трубки в ухо Семёну вливался яд, который тут же поступал в кровь и парализовал его волю.
— Мам, ну что ты такое говоришь… Она не такая… Да не было ничего особенного… — его голос становился всё более неуверенным, оправдывающимся. — Таня просто преувеличивает… Я понимаю, что тебе неприятно, но… Да, я поговорю с ней. Конечно, поговорю. Хорошо, мам. Да.
Он положил трубку. Несколько секунд он просто стоял, глядя в одну точку. Его плечи опустились, лицо потемнело. Он перестал быть мужем Аллы. В эту минуту он снова стал сыном своей матери и братом своего брата. Он был призван на службу клану, и теперь ему предстояло выполнить приказ.
Он вошёл на кухню. Алла не обернулась.
— Семён, если ты сейчас начнёшь пересказывать мне упрёки своей матери, накрученной Татьяной, можешь не утруждаться. Я не хочу этого слышать.
Это застало его врасплох. Он рассчитывал на другую реакцию — на слёзы, на возмущение, на скандал, где он мог бы занять позицию мудрого и терпеливого мужчины, призывающего к порядку неразумную жену. Но она лишила его этой возможности, обесценив его миссию ещё до её начала.
— Ты должна научиться уважать мою семью! — выпалил он, переходя на повышенные тона. Злость от собственного бессилия искала выход. — Мать расстроилась из-за тебя! Говорит, что я привёл в дом женщину, которая презирает наши устои! Таня в шоке от твоего поведения! Ты понимаешь, что ты делаешь? Ты настраиваешь меня против самых близких мне людей!
Алла медленно повернулась. Она поставила чашку на подоконник и скрестила руки на груди. Её взгляд был абсолютно спокоен.
— Нет, Сём. Это не я тебя настраиваю. Это они проверяют, на чьей ты стороне. Каждый раз. И каждый раз ты выбираешь их. Не потому, что они правы. А потому, что так проще. Проще согласиться с мамой, чем объяснить ей, что твоя жена — взрослый человек, а не провинившаяся школьница. Проще свалить всё на мой «сложный характер», чем признать, что жена твоего брата — несчастная, завистливая женщина. Ты не ищешь компромисс. Ты ищешь, как бы поудобнее прогнуться.
Она сделала шаг к нему.
— Так что не надо мне говорить про уважение. Ты сам не уважаешь ни меня, ни наш с тобой брак. Ты позволяешь им вытирать об меня ноги, а потом приходишь ко мне и требуешь, чтобы я извинилась за то, что испачкала им ботинки.
Прошла ещё неделя. Неделя вязкого, липкого перемирия, которое было хуже любой ссоры. Семён ходил по квартире на цыпочках, старался быть подчёркнуто заботливым, заваривал ей чай, который она не просила, и рассказывал нейтральные истории с работы, на которые она отвечала односложно. Он не извинялся. Он просто ждал, когда она «забудет» и позволит ему снова стать частью её мира на его условиях. В четверг вечером он подошёл к ней, когда она разбирала покупки на кухне. Он выглядел как человек, которому предстояло выполнить крайне неприятное, но необходимое поручение.
— Аль, послушай, — начал он тем самым тоном, который она уже научилась ненавидеть, — тоном виноватого просителя. — Мама звонила. Опять. Она очень переживает, что мы в ссоре. Предлагает в воскресенье всем вместе собраться у них. Поужинать. Спокойно, без нервов. Брат с Таней тоже будут. Она сказала, что Таня очень сожалеет, что так вышло. Хочет… ну, сгладить всё.
Алла медленно поставила пакет с молоком в холодильник. Она почувствовала это мгновенно, как хищник чувствует запах ловушки. «Таня сожалеет». Эта фраза была настолько фальшивой, что от неё сводило зубы. Татьяна никогда ни о чём не сожалела. Она могла лишь затаиться, чтобы нанести удар точнее. Это был не жест примирения. Это была подготовка к показательной порке.
Она посмотрела на мужа. На его лице было написано отчаянное желание, чтобы она согласилась. Чтобы она избавила его от необходимости выбирать, от необходимости быть мужчиной.
— Хорошо, — сказала она неожиданно для него и, кажется, для самой себя. — Мы поедем.
На лице Семёна промелькнуло такое облегчение, что ей стало противно. Он не понял, что она согласилась не для того, чтобы мириться. Она согласилась, чтобы посмотреть. Чтобы дойти до конца и увидеть, на какое дно они готовы опуститься все вместе. И он — в первую очередь.
Воскресный ужин был пропитан лицемерием, как бисквит сиропом. Свекровь, Лидия Павловна, встретила их с такой бурной, неестественной радостью, словно не видела сына и невестку несколько лет. Она обнимала Аллу, заглядывала ей в глаза, приговаривая: «Ну наконец-то, деточка, я так волновалась!» Брат Семёна, Павел, шумно и натужно шутил, хлопая мужа Аллы по плечу. А Татьяна… Татьяна была воплощением кротости. Она сидела за столом с тихой, смиренной улыбкой, в скромной тёмной кофте, и смотрела на Аллу влажными, полными раскаяния глазами. Весь этот спектакль был разыгран так бездарно, что вызывал не доверие, а омерзение.
Первые полчаса они говорили о погоде, о ценах, о здоровье дальних родственников. Алла почти не участвовала в разговоре, лишь изредка вставляя короткие фразы. Она ела медленно, наблюдая. Она видела, как Семён расслабляется, видя эту идиллию. Он поверил. Он действительно поверил, что всё налаживается. А потом, когда с горячим было покончено и на столе появился чай, началось представление.
— Аллочка, тебе нужно больше отдыхать, — мягко начала свекровь, ставя перед ней чашку. — Ты выглядишь уставшей. Работа, конечно, важна, но женщина должна беречь себя для семьи. Семёну ведь нужна не бизнес-леди, а ласковая, заботливая жена.
— Да, мама права, — тут же подхватила Татьяна, обращаясь к Алле с видом заговорщицы. — Я вот тоже раньше вся в делах была, а потом поняла — главное, чтобы дома был мир и покой. Мужчина приходит с работы, он хочет тишины, уюта. А когда жена вся на нервах, спорит по каждому поводу… ему же тяжело. Я вот за Семёна переживаю.
Семён вжал голову в плечи и уставился в свою чашку. Он стал частью декораций.
Алла сделала глоток чая.
— Не переживайте за Семёна, Тань. Он взрослый мальчик. И я тоже. Мы как-нибудь сами разберёмся, кому из нас и когда нужен покой.
Её спокойный тон нарушил их сценарий. Они ожидали оправданий или ответной агрессии.
— Ну что ты, милая, мы же из лучших побуждений, — вклинился брат Павел. — Мы же семья. Просто хотим, чтобы у вас всё было хорошо. А для этого иногда нужно уметь уступать. Быть мудрее. Особенно женщине.
— Аль, а ведь Таня права! — вставил свои «пять копеек» Семён. — Ты должна быть скромнее, должна быть мне опорой. А эти все твои взрывы эмоций… Таня правильно тебе объясняет. Ты бы прислушалась к голосу разума…
Они действовали как слаженный механизм, как стая. Каждый добавлял свой мазок в общую картину её несостоятельности как жены. Они не обвиняли её напрямую. Они рисовали портрет идеальной женщины — тихой, покладистой, удобной — и молчаливо сравнивали её с этим портретом, вынося свой вердикт.
Алла медленно поставила чашку на блюдце. Тихий звон фарфора заставил их всех замолчать и посмотреть на неё. Она обвела их всех долгим, внимательным взглядом. Свекровь с её маской «материнской заботы». Павла, этого «главу клана». Семёна, вжавшегося в стул. И наконец, её взгляд остановился на Татьяне, которая в ожидании триумфа уже не могла скрыть торжествующую ухмылку.
— Да мне всё равно, что там про меня думает жена твоего брата, она мне не указ, и подстраиваться под чужое мнение я не собираюсь, тем более этой завистливой особы!
С лица Татьяны слетела маска кротости.
Алла перевела взгляд на мужа. Он смотрел на неё с ужасом, как будто она только что совершила святотатство прямо на обеденном столе.
— Я, пожалуй, поеду, — сказала она ему так же спокойно. — А ты оставайся. Тебе здесь самое место. Ты здесь свой.
Она встала, взяла свою сумку и, не удостоив больше никого взглядом, направилась к выходу, оставляя их сидеть в оглушительной тишине, посреди руин их маленького судилища.
Он вернулся за полночь. Алла услышала, как ключ скребёт по замочной скважине — дольше, чем обычно, словно рука его не слушалась. Дверь открылась, и он вошёл в прихожую. Он не сразу включил свет, постоял в темноте, тяжело дыша. Затем щёлкнул выключатель, и его тень метнулась по стене. Он бросил ключи на тумбочку, и они упали с громким, раздражённым звоном. Весь его вид — сгорбленные плечи, напряжённая челюсть, лихорадочный блеск в глазах — кричал об унижении и сдерживаемой ярости.
Она не сдвинулась с места. Она сидела в гостиной, в своём любимом кресле, под мягким светом торшера. Рядом на столике стоял почти полный бокал красного вина. Когда он вошёл в комнату, он замер, увидев её. Эта картина — её спокойствие, её отстранённость, её молчаливое ожидание — стала для него последним детонатором. Он ожидал чего угодно: криков, упрёков, собранных чемоданов у порога. Но это ледяное, презрительное спокойствие было невыносимо. Оно обесценивало его страдания, его унижение, весь тот ад, через который он прошёл за последние несколько часов.
— Довольна? — выплюнул он, и голос его сорвался. — Ты добилась своего? Унизила меня перед всей моей семьёй! Растоптала их! Тебе теперь хорошо?
Она молчала, просто смотрела на него. Её молчание подливало масла в огонь.
— Ты вела себя как последняя эгоистка! Ты пришла в их дом только для того, чтобы показать, какая ты особенная, что ты лучше всех! Мать до сих пор не может успокоиться, брат со мной не разговаривает! Татьяна… Ты хоть представляешь, что ты ей сказала? Ты разрушила всё! Всё, что для меня было важно! Ради чего? Чтобы потешить своё самолюбие? Чтобы доказать, что ты ни под кого не прогнёшься? Да кому это нужно, твоё упрямство?!
Он ходил по комнате, как зверь в клетке, жестикулируя, выплёскивая всё, что ему высказали там, после её ухода. Он говорил словами своей матери, интонациями своего брата, обидой Татьяны. В нём самом уже не осталось ничего — он был лишь ретранслятором чужой злобы и собственной трусости.
— Ты всегда такая! Всегда! Слишком яркая, слишком громкая, слишком умная! Ты не можешь просто быть нормальной женщиной? Поддержать мужа? Промолчать, когда надо? Нет, тебе нужно устроить представление! Тебе нужно, чтобы все вокруг плясали под твою дудку!
Он остановился напротив неё, тяжело дыша, ожидая её ответа, её оправданий, её срыва.
Алла сделала медленный глоток вина. Затем аккуратно поставила бокал на столик.
— Ты закончил? — её голос прозвучал так тихо, что в оглушённом криком воздухе показался неестественно громким.
Он растерянно моргнул.
— Я не унижала тебя, Семён. Ты унизил себя сам. В тот момент, когда сидел там, опустив глаза в тарелку, и слушал, как твою жену методично втаптывают в грязь. Ты молчал. Ты не просто молчал, ты своим молчанием со всем соглашался. Ты был соучастником. А потом ещё и решил им поддакивать.
Она встала. В ней не было ни грамма той ярости, что кипела в нём. Только холодная, абсолютная ясность.
— И я не разрушала твою семью. Потому что её для меня никогда не существовало. Это не семья, Семён. Это клан. Секта со своими правилами, где главный грех — быть собой. Где тебя любят не за то, какой ты есть, а за то, насколько ты удобен. И знаешь, в чём твой главный самообман? Ты думаешь, что ты для них — любимый сын и брат. А ты для них — функция. Инструмент. Мать дёргает за ниточки вины, чтобы ты делал то, что ей нужно. Татьяна использует тебя, чтобы свести счёты со мной, потому что её собственная жизнь пуста и ничтожна. Они не уважают тебя. Они тобой пользуются. Сегодняшний ужин не был судом надо мной. Это был тест на твою лояльность. И ты его провалил. Нет, не так. Ты сдал его на отлично. Ты доказал им, что клан для тебя важнее женщины, которая спит с тобой в одной постели.
Каждое её слово было точным, выверенным ударом. Она не обвиняла. Она констатировала факты.
— Так что забери своё возмущение и свою обиду. Они тебе понадобятся. Там, в твоей семье. Будешь рассказывать им, какая я ужасная, и они будут тебя жалеть и гладить по головке. Ты получишь их одобрение. Это ведь то, чего ты всегда хотел.
Она подошла к двери в спальню, открыла её. На кровати стоял её собранный чемодан. Он смотрел на него, ничего не понимая.
— Я уезжаю сегодня. Не волнуйся, я не взяла ни чего твоего. Я просто ухожу. Твоя квартира. Твоя жизнь. Твоя семья. Наслаждайся. Ключ я оставлю на тумбочке в прихожей.
Он смотрел на неё, и до него медленно, мучительно стало доходить. Это был конец. Окончательный. Бесповоротный. Он хотел что-то сказать, остановить её, но вдруг понял, что ему нечего ей предложить. Она была права во всём. Она просто назвала вещи своими именами, сорвав с него все удобные маски, и оставила его голым посреди комнаты, наедине с его собственным ничтожеством.
Она взяла чемодан и, не оборачиваясь, вышла из квартиры. Дверь за ней закрылась с тихим, окончательным щелчком. А Семён так и остался стоять посреди гостиной. Один. В оглушительной тишине разрушенного им же мира…