В пиджаке покойного мужа нашла тайный карман. Прочитав записку, я поняла: 40 лет я жила с мерзавцем…

Нина не любила этот пиджак. Он висел в самой глубине платяного шкафа — громоздкого полированного монстра, который занимал треть комнаты и пах нафталином вперемешку со старой бумагой.

Витя называл этот пиджак «концертным», хотя в консерватории они были последний раз в восемьдесят девятом году.

Теперь вещь лежала на столе, похожая на сдувшееся, посеревшее животное.

Витя умер сорок дней назад, а дух его — въедливая смесь дешевого табака «Ява», одеколона «Тет-а-тет» и какой-то кислой пыли — всё еще висел в квартире. Этот запах цеплялся за тюль, за ворс ковра, оседал на языке привкусом вчерашней заварки.

Нина взяла ножницы. Тяжелые, портновские, с черными ручками. Сталь хищно лязгнула.

Она не собиралась хранить этот хлам. Валька, соседка с третьего этажа, вчера заходила за солью и, глядя на тюки в коридоре, буркнула:

— Вынеси на мусорку, Нин. Бомжи разберут. Нечего из квартиры мавзолей устраивать. Живым — живое.

Валька была бабой простой и грубой, как наждачная бумага, но в житейской хватке ей не откажешь. Нина решила оставить только пуговицы. Они на пиджаке были добротные, роговые, тяжеленькие.

Такие сейчас днем с огнем не сыщешь, везде китайская штамповка, которая плавится от утюга. А эти послужат. Может, на свое пальто перешьет, а может, просто ссыплет в жестяную банку из-под индийского чая — пусть лежат, гремят.

В квартире не было покоя. На кухне, захлебываясь, гудел холодильник «Саратов» — старый трудяга, которому давно пора было на свалку, но Витя не давал менять: «Работает же, Нинуля, зачем деньги транжирить?».

За стеной, у новых жильцов, надрывался перфоратор — там вечный ремонт, будто они не квартиру делают, а бункер роют. С улицы через приоткрытую форточку тянуло мокрой листвой и выхлопными газами.

Нина подцепила нижнюю пуговицу. Пальцы у неё были узловатые, с темными венами и пигментными пятнами — рабочие руки, которые сорок лет таскали сумки, мыли подъезды в девяностые, перебирали накладные, чтобы дома была копейка.

Витя руки берег.

— Нинуля, — говорил он мягким баритоном, лежа на диване с кроссвордом, — ну куда ты потащила этот мешок? Оставила бы внизу, я бы потом… как-нибудь…

Но «потом» никогда не наступало. Он был интеллигент. Непризнанный философ. Человек тонкой душевной организации, которому противопоказано поднимать тяжести и принимать решения.

Она чиркнула лезвием. Пуговица отскочила и глухо стукнула о столешницу.

Нина вывернула пиджак наизнанку. Подкладка была скользкая, вискозная, в мелкую полоску. В районе внутреннего кармана ткань пошла буграми.

Сначала Нина подумала — заплатка. Витя любил секретничать, прятать заначки от «черного дня», хотя черный день у них длился последние лет тридцать. Но шов был странный. Грубый, кривой, сделанный черными нитками по серой ткани, явно наспех, дрожащей рукой.

Нина нахмурилась. Отложила ножницы. Потерла переносицу — привычка, оставшаяся с тех времен, когда она ночами сводила дебет с кредитом для овощной базы.

— Ну и чего ты там зашил, деятель? — спросила она вслух.

Голос прозвучал скрипуче, как петля балконной двери, которую Витя обещал смазать с прошлого юбилея.

Она поддела шов острием ножниц. Нитки лопнули с сухим треском, будто порвалась струна.

Внутри, между подкладкой и шерстью, лежал сложенный вчетверо тетрадный листок в клетку и маленькая, глянцевая фотография.

Нина села на табурет. Ноги вдруг стали ватными, налились свинцом. Она медленно развернула листок. Бумага была старая, пожелтевшая на сгибах, ломкая.

Почерк был Витин — мелкий, бисерный, с изящными завитушками на буквах «д» и «у». Этим почерком он писал свои бесконечные дневники о судьбах родины, которые теперь стопками пылились на антресолях.

Но это был не дневник.

«Люсенька, солнышко мое. Потерпи еще немного. Старуха вчера получила квартальную, я сумел отщипнуть немного с тех денег, что она дала на санаторий. В субботу приеду первым рейсовым. Купим Игорьку тот немецкий конструктор, о котором он мечтал. Я тебя люблю, моя птичка. Скоро этот ад закончится. Мы будем вместе. Твой В.»

В углу стояла дата. Двадцать лет назад. Май.

Нина перечитала. Глаза споткнулись о слово, как о гвоздь.

«Старуха».

Ей тогда было сорок пять.

Она вспомнила тот май. Она тогда работала на двух работах, чтобы оплатить Вите лечение — он жаловался на «необъяснимые боли в спине» и требовал особого массажа. Она красила волосы хной, носила каблуки, несмотря на варикоз, и шила себе платья из «Бурды» по ночам. Она считала себя еще молодой.

А для него она уже тогда была «старухой». Ресурсом. Кошельком на ножках.

Она взяла фотографию.

На снимке, на фоне какого-то парка с облупленной скамейкой, стоял Витя. Молодой, подтянутый, в той самой «дурацкой» кепке, которую он якобы потерял.

Он обнимал женщину — маленькую, щуплую, с испуганными глазами лани. А рядом стоял мальчик лет пяти, держал Витю за руку. Мальчик был копией отца. Тот же нос уточкой, тот же упрямый подбородок, даже уши так же чуть оттопырены.

Нина положила фото на стол. Рядом с отрезанной пуговицей.

В груди не кольнуло. Не рухнуло. Не оборвалось.

Просто стало холодно. Так бывает, когда поздней осенью выходишь из натопленного подъезда на ветер, и ледяной воздух бьет под дых, вымораживая внутренности.

Двадцать лет назад.

Значит, тот «немецкий конструктор» купила она. На свои премиальные. На те деньги, которые откладывала себе на зубное протезирование, но отдала ему «на процедуры».

Она вспомнила, как он возвращался с этих своих «процедур» и «рыбалок». Румяный, с блестящими глазами.

— Воздух лечит, Нинуля, — говорил он, уминая котлеты, которые она крутила полвечера. — Природа исцеляет.

А она радовалась. Смотрела на него и думала: «Слава богу, ему лучше. Я сильная, я потерплю, лишь бы Витенька не болел».

Она встала. Колени хрустнули громко, сухо. Подошла к окну.

Во дворе ветер гонял по асфальту пустой пакет. Фонарь мигал, словно подмигивал ей: «Ну что, дура, посмотрела кино?».

— Старуха… — прошептала Нина.

Слово было гадким, липким.

Она вспомнила, как пять лет назад он не поехал к ней в больницу, когда ей вырезали аппендицит. Сказал, что у него «мигрень» и он не переносит запаха хлорки. Она лежала в палате, смотрела в потолок и жалела его. Бедный Витя, как же он там один, без супа?

А он, наверное, звонил своей «птичке». Или уже нет?

Судя по дате, Игорьку сейчас двадцать пять. Взрослый мужик. Может, он даже приезжал на похороны отца? Стоял где-нибудь в сторонке, за оградкой, пока она, «старуха», рыдала над гробом и поправляла венки?

Злость накатывала медленно, тяжело, как вода в засорившейся раковине. Мутная, грязная злость.

Не на него. На себя.

За то, что верила. За то, что жила с закрытыми глазами. За то, что гордилась своим терпеньем. «Мы с Витей сорок лет душа в душу…».

Какая к черту душа? Он жил за её счет, презирал её, называл старухой, но не уходил. Почему?

Да потому что удобно. Птичку надо кормить, птичке надо снимать жилье, а тут — налаженный быт, горячий борщ, выстиранные рубашки и жена, которая слова поперек не скажет, только денег подкинет.

Он просто струсил. Остался там, где сытно. А «Люсеньку» с ребенком, видимо, бросил, когда деньги кончились или когда надоело играть в романтику. Или она сама его выгнала, поняв, что с него нечего взять, кроме анализов.

Нина вернулась к столу. Взгляд упал на банку, куда она собиралась складывать пуговицы. Старая банка, жестяная, с полустертыми слонами на боку.

Она схватила её. Пальцы сжались так, что жесть прогнулась.

С размаху, с утробным выдохом, швырнула банку в стену.

Грохот получился знатный. Банка отскочила, загремела по полу, крышка отлетела в угол.

Нина стояла, тяжело дыша, опираясь руками о край стола.

Внутри клокотало. Ей хотелось разнести эту квартиру. Содрать эти обои, которые она клеила сама, пока Витя «руководил» с дивана. Выкинуть этот стол. Сжечь этот чертов пиджак.

В дверь позвонили. Настойчиво. Раз, два, три.

Нина вытерла лицо ладонью. Кожа была сухая, горячая.

Пошла открывать. Шлепала тапками по линолеуму, переступая через невидимые руины своей жизни.

На пороге стояла Валька. В халате, заляпанном мукой, с полотенцем на плече.

— Нин, ты чего? У тебя там война началась? Грохот на весь подъезд. Я думала, сервант рухнул.

Нина посмотрела на неё. На её двойной подбородок, на живые, встревоженные глаза.

— Банка, Валя. Просто банка.

— Ну и слава богу, — выдохнула соседка, бесцеремонно просачиваясь в прихожую. — А то ты бледная, как моль. Давление? Или опять по своему идолу убиваешься?

Нина криво усмехнулась.

— Не убиваюсь я. Прозрела.

Она вернулась в комнату. Валька поплелась следом. Окинула взглядом погром: развороченный пиджак на столе, ножницы, фотокарточку.

Валька была любопытной, как сорока. Она сразу увидела снимок.

— Ого… — протянула она, беря фото в руки. — Это Витька твой? Молодой-то какой орел. А это кто за фифа? Не ты же… Ты у нас в теле всегда была, а эта — вобла сушеная.

— Это Люсенька, — сказала Нина ровным, мертвым голосом. — Птичка его. Любовь всей жизни.

Валька перевела взгляд на записку. Прочитала. Брови её поползли вверх, исчезая под челкой.

— «Старуха»? — переспросила она шепотом. — Это он про тебя, что ли? В сорок пять лет?

— Про меня, Валя. Про кого же еще. Спонсор банкета — старуха Нина.

Валька плюхнулась на стул, тот жалобно скрипнул.

— Вот же… — выдохнула она с чувством. — Вот же паразит! А я ведь, Нин, догадывалась. Ну, не то чтобы знала… Но видела я его пару раз в городе, лет пятнадцать назад. Шел с какой-то, за ручку держал. Я думала — племянница, мало ли. А он, значит, конструкторы немецкие покупал…

Нина молчала. Она взяла пиджак за лацканы. Ткань была неприятной, колючей.

— Сорок лет, Валь. Я ему диетическое готовила. Я ему путевки выбивала. Я себе сапоги не покупала, в ремонте набойки меняла по пять раз, чтобы ему на… на мечту хватало.

— Да какая там мечта, — махнула рукой Валька. — Трус он был, твой Витя. Приспособленец.

Нина вдруг почувствовала, как внутри разжимается тугая пружина.

— Трус, — согласилась она. — И мерзавец.

Она скомкала пиджак. Яростно, с наслаждением сминая жесткую шерсть.

— Всё, Валя. Хватит.

Она сунула пиджак в большой черный мешок для мусора, который приготовила с утра. Следом полетели брюки со стрелками, которые она наглаживала через марлю. Галстуки. Рубашки, которые «только ручная стирка».

— Нин, ты чего? — Валька смотрела на неё с уважением. — Прямо всё?

— Всё. Под чистую.

Нина завязала мешок узлом. Туго, до боли в пальцах.

— Валь, будь другом. Вынеси это на помойку. Сейчас. Не могу я на это смотреть. Задохнусь я здесь.

Соседка кивнула, встала, подхватила тюк. Он был объемный, но удивительно легкий. Жизнь пустого человека мало весит.

— А пуговицы? — спросила она у порога, кивнув на ту, что осталась на столе. — Хорошие же были.

Нина посмотрела на черный кругляш.

— В мусор, — отрезала она. — Вместе с памятью. Вместе с Люсенькой, конструктором и моей глупостью. Не нужны мне чужие пуговицы.

Дверь хлопнула.

Нина осталась одна.

Перфоратор за стеной затих — у рабочих перекур. Стало слышно, как на кухне капает кран. Кап. Кап. Раздражающий звук, который раньше она не замечала, потому что боялась потревожить Витин сон.

Она прошла на кухню. С силой закрутила вентиль. Вода перестала капать.

Поставила чайник. Не тот, красивый, со свистком, который берегли, а обычный, эмалированный, с отбитой эмалью на боку.

Открыла буфет. Достала банку с дорогим цейлонским чаем, который стоял «для особого случая».

— Вот он и настал, случай, — сказала она громко.

Заварила крепко, не жалея заварки. Налила в большую чашку с красными маками — свою любимую, из которой Витя запрещал пить, потому что «это вульгарно, Нина, пей из сервиза».

Достала сахарницу. Положила три ложки. С горкой.

Размешала, звонко стуча ложечкой о стенки. Дзынь-дзынь-дзынь. Музыка свободы.

Сделала глоток. Приторно сладко, горячо, вкусно.

Она сидела на табурете, поджав под себя ногу, и смотрела на темное окно.

Сорок лет. Жалко? До скрежета зубовного. Обидно? До тошноты.

Но вот что странно: вместе с обидой пришло облегчение. Огромное, как небо.

Больше не надо врать себе.

Больше не надо экономить на себе, чтобы купить ему лекарство-плацебо.

Больше не надо слушать про его тонкую натуру, зная, что эта натура просто гнилая.

Завтра она получит пенсию. Свою собственную.

И она не пойдет в аптеку.

Она пойдет в кондитерскую. Купит торт. Тот самый, «Прагу», жирный, шоколадный, который Витя называл «холестериновой бомбой». И съест его. Большой кусок. Нет, два куска.

Нина встала, подошла к окну. Рывком распахнула обе створки.

Холодный осенний ветер ворвался в прокуренную, затхлую квартиру. Он пах дождем, мокрым асфальтом и чем-то новым. Он выдувал запах «Шипра» и старой лжи.

Нина вдохнула полной грудью. Воздух обжег легкие, но это была приятная боль.

— Старуха, значит? — спросила она у темноты за окном. — Ну-ну. Это мы еще посмотрим.

Она вернулась к столу и включила радио. Громко. Пели что-то дурацкое, современное, ритмичное.

Нина выпрямила спину, расправила плечи. Хрустнул позвоночник, распрямляясь после сорока лет согбенной жизни.

Жизнь только начиналась. И на этот раз она будет её собственной.

ЭПИЛОГ

Через неделю Валька, встретив Нину у подъезда, едва не уронила сумку.

— Нинка? Ты, что ли?

Нина была в новом пальто — ярко-синем, цвета электрик. На губах — помада. А на ногах — новые ботинки на устойчивом каблуке.

— Я, Валя. Кто ж еще.

— А пальто откуда? — ахнула соседка. — Дорогое, небось?

— Дорогое, — кивнула Нина, щурясь на осеннее солнце. — На похоронные купила. Витя бы не одобрил. Сказал бы — транжирство.

Она подмигнула ошарашенной Вальке.

— А мне, знаешь ли, плевать. Мне тепло.

И зашагала по улице, гулко цокая новыми каблуками, не оглядываясь назад, где в окнах их бывшей общей квартиры ветер шевелил новые, белоснежные занавески.

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

В пиджаке покойного мужа нашла тайный карман. Прочитав записку, я поняла: 40 лет я жила с мерзавцем…
Его роли обожала вся страна, а он кутил, картежничал и погиб в 21 год: Короткая жизнь Плохиша из «Мальчиша-кибальчиша»