— Да плевать мне, что твой брат с женой разошёлся! Это не значит, что он теперь должен у нас каждый вечер бухать!

— Да плевать мне, что твой брат с женой разошёлся! Это не значит, что он теперь должен у нас каждый вечер бухать!

Ирина стояла на пороге кухни, и её голос, ровный, лишённый всякой теплоты, резанул по утренней тишине квартиры острее любого ножа. Она не кричала. Она констатировала. Кухня, ещё вчера бывшая центром их маленького уютного мира, за три ночи превратилась в убогий притон. Воздух был тяжёлым и спёртым, пропитанным едкой смесью перегара, дешёвого табачного дыма и кисловатого запаха пролитого пива, который уже успел въесться в дерево старого стола.

На столе, словно уродливый памятник мужской скорби, громоздилась гора пустых бутылок: тёмно-зелёные из-под пива, пара прозрачных водочных, одна коньячная, сиротливо лежащая на боку. Вокруг них — хаос из грязной посуды. Тарелки с застывшими, потемневшими остатками вчерашней жареной картошки, вилки, прилипшие к жирным пятнам, и переполненная до краёв пепельница, из которой окурки, некоторые раздавленные прямо в засохшем кетчупе, высыпались на липкую поверхность.

Дверь в спальню скрипнула, и на кухню, щурясь от света, вывалился Павел. Он был в одних мятых шортах, его торс был бледным, а лицо — опухшим и помятым, как подушка, на которой он спал. Он потёр глаза и посмотрел на Ирину мутным, ничего не понимающим взглядом.

— Ир, ты чего с утра? — промычал он, его голос был сиплым и низким. Он ещё не осознал масштаба её холодного гнева. Он просто видел жену и привычно ждал упрёков.

Ирина не ответила. Она молча развернулась, прошла в коридор и вернулась с двумя большими чёрными мусорными мешками. Плотный полиэтилен зашуршал в её руках, и этот звук показался в мёртвой тишине оглушительным. Она бросила один мешок на стул, а второй раскрыла и подошла к столу.

— Что это? — Павел наконец сфокусировал взгляд на её действиях.

— Это тара, — так же ровно ответила она, не глядя на него. — Для ваших соплей и вашего мусора.

Она начала действовать. Без суеты, с какой-то злой, механической грацией. Одной рукой она сгребала в раскрытый мешок пустые бутылки. Они падали внутрь с глухим стеклянным стуком, одна за другой. Бум. Бум. Бум. Каждый звук был как удар молотка по нервам Павла. Он смотрел, как исчезает в чёрной пасти мешка их вчерашнее «братское утешение». Когда с бутылками было покончено, она взяла второй мешок. И с той же методичностью начала сбрасывать в него тарелки с остатками еды, грязные вилки и всё содержимое пепельницы. Она не брезговала, не морщилась. Она просто делала работу. Работу мусорщика в собственном доме.

— Ира, прекрати! — возмутился наконец Павел. — Ты ведёшь себя так, будто ничего не случилось! У Мишки горе, ты понимаешь? Горе! Его жена бросила, дочка даже не звонит! Ему поддержка нужна!

Ирина замерла, держа в руке тарелку с присохшим куском хлеба. Она медленно повернула голову и посмотрела ему прямо в глаза. В её взгляде не было ни сочувствия, ни понимания. Только холодная, выгоревшая сталь.

— Его горе — не моя проблема, Павел. Я ему сочувствовала. Первый день. Я терпела. Второй день. Но на третий день его горе превратилось вот в это, — она обвела взглядом опустевший, но всё ещё липкий и грязный стол. — А вот это — уже твоя проблема. И моя.

Она сбросила последнюю тарелку в мешок, туго завязала оба узла и шагнула к нему. Она не бросила мешки ему под ноги. Она вложила их ему прямо в руки. Один был тяжёлым от стекла, другой — лёгким, но отвратительно мягким от пищевых отходов.

— Сегодня вечером, когда твой несчастный брат снова придёт сюда ныть, ты встретишь его вот с этими мешками, — её палец ткнул в узел одного из них. — И пойдёшь утешать его на лавочку в парке. Можешь даже взять с собой плед. Но в мой дом вы в таком состоянии больше не войдёте. Убирай.

Павел смотрел на мешки в своих руках, потом на её удаляющуюся спину. Он ощутил, как по шее ползёт горячая, унизительная краска. Она не просто высказала ему претензию. Она провела ритуал. Превратила его братскую солидарность в кучу вонючего мусора и заставила его держать это в руках. Он хотел швырнуть эти мешки ей вслед, разбить их о стену, чтобы вонь и грязь забрызгали всё вокруг, но что-то его остановило. Не страх. Скорее, внезапное, омерзительное понимание того, что она права. Не в своей жестокости, нет. А в самой сути. Их квартира действительно превратилась в помойку.

Он молча развернулся и пошёл к выходу. Дверь за ним хлопнула с силой, которая должна была сотрясти стены. Он выбросил мешки в контейнер во дворе, чувствуя на себе любопытные взгляды утренних собачников. Возвращаясь, он уже не чувствовал унижения. В нём закипала глухая, упрямая злость. Кто она такая, чтобы ставить ему условия в его собственном доме?

Весь день они существовали в параллельных вселенных. Ирина заперлась в спальне, Павел демонстративно гремел на кухне, пытаясь навести подобие порядка. Он протёр стол влажной тряпкой, лишь размазав липкие пятна в мутные разводы. Сполоснул пару чашек. Это была не уборка, а имитация деятельности, жалкая попытка доказать, что он что-то делает, но делает это по-своему, без её указаний. В какой-то момент его взгляд упал на кухонный шкафчик над плитой. Он открыл его, отодвинул пачку овсянки и достал початую, но почти полную бутылку водки, которую он припрятал ещё вчера. Он посмотрел на неё, потом на закрытую дверь спальни. В его голове созрел план. Простой и жалкий в своей сути. Он не собирался идти с братом в парк. Он просто сделает так, чтобы она ничего не заметила.

Вечером, ровно в восемь, раздался звонок в дверь. Павел бросился в коридор, как заговорщик. Он приоткрыл дверь на самую узкую щель. На пороге стоял Миша, уже осунувшийся и с красными глазами, готовый к новой порции жалости и алкоголя.

— Тише, тише, заходи, — прошептал Павел, втягивая его внутрь.

— Что, твоя опять бушует? — таким же шёпотом спросил Миша, стягивая ботинки.

— Потом расскажу. Пойдём на кухню, только тихо. Очень тихо.

Они прокрались на кухню, как два нашкодивших подростка. Павел прикрыл за собой дверь, оставив лишь маленькую щёлку. Он достал из шкафчика припрятанную бутылку, и его движения были быстрыми и точными, как у фокусника. Поставил на стол две рюмки, стараясь не звенеть. Нарезал хлеб и кусок колбасы, оставшейся с позавчера.

— Вот, давай по-быстрому, чтобы не злить её, — прошептал он, разливая водку. — Она сегодня вообще с катушек съехала.

За закрытой дверью спальни Ирина сидела на кровати и слушала. Она не читала, не смотрела в телефон. Она просто сидела в полумраке и впитывала каждый звук. Она слышала этот трусливый шёпот в коридоре. Слышала скрип кухонной двери. Слышала, как отодвинулась пачка овсянки в шкафу, — она знала об этой заначке. Она слышала едва различимый булькающий звук, когда муж наполнял рюмки.

И в этот момент её гнев окончательно перегорел, оставив после себя лишь холодный, тяжёлый, как свинец, пепел презрения. Дело было уже не в пьянке и не в мусоре. Дело было в этом жалком, унизительном обмане. Он не смог пойти против неё открыто. Не смог сдержать слово. Он выбрал самый трусливый путь — путь мелкого предательства за её спиной, в её же доме. Он предпочёл выглядеть в её глазах не мужчиной, принявшим решение, а пойманным за руку воришкой.

Она слышала, как их шёпот на кухне постепенно становился громче. Первый тост «за понимание». Второй — «чтобы всё наладилось». А после третьего Миша уже снова завёл свою унылую песню о том, как его никто не любит. Его нытьё, приглушённое дверью, смешивалось со звяканьем рюмок. Она сидела и ждала. Она давала им время увязнуть в своём вранье поглубже, чтобы потом вытащить их на поверхность, как болотный газ.

Прошёл час. Шёпот на кухне сменился сперва приглушённым гулом, а затем и вовсе перешёл в обычную, нетрезвую беседу. Павел, осмелев, уже не старался прикрывать дверь, и монотонное бормотание Миши, его вечная шарманка жалоб, теперь отчётливо доносилась до спальни. Он жаловался на несправедливость жизни, на женскую чёрствость, на то, что никто не ценит его тонкую душевную организацию. Павел поддакивал, подливал, и звук звякнувшей о край рюмки бутылки стал привычным аккомпанементом этому унылому спектаклю.

Ирина поднялась с кровати. Её движения были бесшумными и плавными. Она не собиралась врываться с криками. Она собиралась присутствовать.

Дверь кухни не скрипнула. Она просто открылась. Ирина вошла и молча прикрыла её за собой. Братья, сидевшие спиной к входу, не сразу её заметили. Они заметили, как изменился свет, как по столу скользнула тень. Павел обернулся первым. Его лицо мгновенно застыло, на нём отразилась вся гамма чувств — от испуга пойманного на месте преступления школьника до глухого раздражения. Миша обернулся следом, и его взгляд, маслянистый от водки и жалости к себе, сфокусировался на ней не сразу.

— О, а мы тут… — начал было Павел, но замолчал, не найдя подходящей лжи.

Ирина не стала ему помогать. Она подошла к столу, отодвинула свободный стул, который стоял чуть в стороне, и села напротив них. Прямо. Не сбоку, не вполоборота. Она села так, чтобы видеть их обоих. Она ничего не сказала. Просто смотрела. Её молчание было густым и тяжёлым. Оно заполнило собой всё пространство, вытеснило запах водки, заглушило невысказанные слова. Оно было громче любого крика.

Первым не выдержал Миша. Алкоголь давал ему храбрость, которую он всегда путал с достоинством.

— Чего смотришь? Пришла полюбоваться? — Он усмехнулся, но вышло криво и зло. — Тебе-то что. У тебя всё ровно. Тебе не понять, каково это, когда тебя самые близкие предают.

Павел дёрнулся, пытаясь вмешаться.

— Миш, перестань… Ир, ну мы же тихо. Мы бы сейчас уже…

— Дай я скажу! — перебил его Миша, стукнув рюмкой по столу. Он обратился к Ирине, но говорил так, будто она была на суде, а он — прокурором. — Ты всегда меня недолюбливала. Считала, что я на Пашку плохо влияю. А я ему брат! Родной! И когда мне плохо, он должен быть со мной! А не под твоей юбкой сидеть и слушать твои команды!

Наконец, она заговорила. Голос её был спокоен до неестественности, и от этого спокойствия по спине Павла пробежал холодок.

— Я не командую, Миша. Я констатирую. Твоей жене надоело слушать твоё нытьё, и она ушла. Твоей дочке надоело слушать твоё нытьё, и она не звонит. А мой муж вместо того, чтобы жить свою жизнь, сидит здесь и третий вечер подряд пропитывается твоим профессиональным страданием насквозь.

Это был не упрёк. Это был диагноз. Холодный и точный.

— Ты… — задохнулся Миша.

Но Ирина уже смотрела на мужа.

— А ты, Павел… Ты даже не утешаешь его. Ты прячешься вместе с ним. Прячешься от меня, от взрослой жизни, от необходимости принимать решения. Легче ведь сидеть тут, шептаться, как воры, и делать вид, что ты совершаешь благородный поступок, спасая брата. А на самом деле — ты просто слабый человек, который боится сказать «нет» ему и боится сказать правду мне. Вы нашли друг друга. Два слабых человека, которые называют свою слабость братством.

Слово «слабый» повисло в воздухе кухни, плотное и ядовитое, как ртутные пары. Оно ударило Павла под дых сильнее любого кулака. Он мог стерпеть упрёки в неряшливости, в бесхребетности, но это обвинение, брошенное ему в лицо перед родным братом, которого он якобы «защищал», было равносильно публичной кастрации. Его лицо, до этого растерянное и виноватое, окаменело. Краска медленно отхлынула, оставив сероватую бледность.

— Ты хоть понимаешь, что ты сейчас сказала? — его голос был тихим, но в этой тишине чувствовалась вибрация натянутого стального троса.

— Я сказала правду, — ответила Ирина, не отводя взгляда. — И вы оба это знаете. Поэтому так и беситесь.

— Ах, правду она сказала! — взорвался Миша, вскакивая со стула так резко, что тот с грохотом отъехал назад. — Ты всю жизнь ему эту «правду» в уши льёшь! Что я плохой, что я неудачник, что я его на дно тяну! Ты просто хочешь, чтобы у него никого кроме тебя не осталось! Чтобы он только на тебя смотрел, только тебя слушал!

Павел тоже поднялся. Он встал рядом с братом, и теперь они оба возвышались над сидящей Ириной. Два одинаково злых, обиженных мужчины. Единый фронт.

— Она права, Миша, — неожиданно произнёс Павел, но его слова были адресованы не брату, а Ирине. Он смотрел на неё сверху вниз, и в его глазах плескалось чистое, незамутнённое презрение. — Она всегда права. У неё всегда всё по полочкам, всё правильно, всё стерильно. А мы — мусор. Просто мусор, который нужно выносить в чёрных мешках. Тебе ведь не муж нужен был, Ира. Тебе нужен был ещё один предмет интерьера. Чтобы стоял, где поставили, и не пачкал.

Он говорил, и с каждым словом его уверенность росла. Он больше не оправдывался. Он обвинял.

— Ты никогда не уважала ни меня, ни мою семью. Для тебя Мишка всегда был обузой. Мои друзья — быдлом. Мои увлечения — пустой тратой времени. Всё, что было частью меня, ты пыталась вычистить, как грязь из-под ногтей.

Ирина молча слушала этот поток обвинений. Её лицо оставалось непроницаемым. Она смотрела на них, на этих двух разъярённых, сбившихся в стаю самцов, и понимала, что любые слова сейчас бесполезны. Они не услышат. Они не хотят слышать. Они нашли виноватого, и этот виноватый сидел прямо перед ними. Спорить с ними было всё равно что пытаться перекричать лавину. Можно было сделать только одно. Лишить их того, что их объединяло. Лишить их топлива.

Она медленно, без единого лишнего движения, поднялась со стула. Обошла стол и направилась к холодильнику. Братья замолчали, с недоумением наблюдая за её манёвром. Она открыла дверцу. На полке ровным строем стояли четыре бутылки пива, которые Павел припас на выходные. Она взяла одну. Затем вторую, третью, четвёртую. Сложив их, как поленья, в одну руку, она подошла к раковине.

Пшшшшшш.

Звук открываемой бутылки был коротким и резким. Она перевернула её, и светлая, пенящаяся жидкость с журчанием полилась в сливное отверстие. Пшшшшшш. Вторая. Пшшшшшш. Третья. Она не смотрела на них. Её внимание было полностью поглощено этим методичным процессом уничтожения. Павел и Миша стояли, как громом поражённые. Они смотрели, как их «лекарство», их маленький запас радости, исчезает в канализации.

Когда с пивом было покончено, Ирина, не останавливаясь, подошла к шкафчику над плитой. К тому самому. Она открыла его, отодвинула пачку овсянки и достала его сокровище — почти полную бутылку дорогого коньяка, которую ему подарили на юбилей. Он берёг её для особого случая. Она спокойно, без малейшего усилия, открутила пробку. Густой, ароматный запах ударил в ноздри. Она поднесла бутылку к раковине и наклонила её. Тёмно-янтарная, драгоценная жидкость густой, тягучей струёй полилась вслед за пивом.

Это было хуже, чем крик. Хуже, чем пощёчина. Это был акт тотального, холодного, обдуманного осквернения.

— Ты что творишь, тварь?! — первым опомнился Павел. Он бросился к ней, но было поздно. Бутылка была уже почти пуста. Он выхватил её у неё из рук, перевернул — на дне осталось всего несколько капель. Его руки тряслись. Не от злости. От бессилия.

Ирина отступила на шаг и посмотрела на него. Теперь она смотрела на него, как на пустое место.

— Я убираю мусор, — сказала она тихо.

И это было всё. Финальная точка. Павел посмотрел на пустую бутылку в своей руке, потом на неё, потом на брата. В его взгляде больше не было ни злости, ни обиды. Только выжженная земля. Он сделал свой выбор. Остаться здесь — значило признать, что она победила. Признать, что он действительно слабый.

Он бросил бутылку в раковину. Она не разбилась, лишь глухо стукнула о металл. Он схватил ошеломлённого Мишу за локоть.

— Пошли отсюда.

Они двинулись к выходу, не оглядываясь. Не за куртками, не за вещами. Просто прочь. На пороге кухни Павел на секунду остановился и, не поворачивая головы, бросил через плечо:

— Живи теперь в своей стерильной чистоте. Одна.

Дверь в коридор за ними закрылась. Через несколько секунд щёлкнул замок входной двери. Ирина осталась одна на кухне. В воздухе стоял густой запах коньяка, смешанный с запахом пролитого пива. Запах конца.

Они вывалились из подъезда в промозглую темень октябрьского вечера. Резкий, влажный ветер тут же вцепился в них, забираясь под тонкие домашние олимпийки. Павел шёл первым, широкими, злыми шагами, глядя прямо перед собой. Миша семенил сзади, пытаясь не отставать. Их братский союз, только что закалённый в кухонном скандале, теперь должен был пройти испытание холодом и реальностью.

— Правильно сделал, Паш. Правильно, — задыхаясь, говорил Миша ему в спину. — Нельзя так с мужиками. Она же тебя просто растоптала. На глазах у родного брата! Этот коньяк… Это же как… как в душу плюнуть!

Павел молчал. Он дошёл до ближайшей лавочки под тускло светящим фонарём и рухнул на неё. Деревянные рейки были холодными и мокрыми от вечерней измороси. Он почувствовал, как холод мгновенно просочился сквозь тонкую ткань спортивных штанов. Миша присел рядом, поёживаясь и плотнее запахивая олимпийку.

— Вот увидишь, она ещё приползёт, — не унимался он, пытаясь раздуть угасающий костёр их общей ярости. — Посидит одна в своей стерильной квартире и поймёт, кого потеряла. Ты мужик, ты за брата пошёл до конца. Это поступок.

Павел медленно повернул к нему голову. Его лицо в жёлтом свете фонаря казалось высеченным из камня.

— Какой поступок, Миш? Мы сидим на мокрой лавке посреди ночи в одних трениках. Это не поступок. Это анекдот.

В его голосе не было злости. Только глухая, беспросветная усталость. Адреналин схлынул, оставив после себя пустоту и холод. Он снова и снова прокручивал в голове последнюю сцену. Не их уход. Не её слова. А то, как густая, янтарная струя коньяка текла в раковину. Она не разбила бутылку. Она её опустошила. Это было методично, спокойно и оттого в тысячу раз более жестоко. Она уничтожила не просто алкоголь. Она уничтожила символ. Символ его маленьких мужских радостей, его личной территории, его «особого случая», который так и не наступил.

— Да ладно тебе, Паш, не кисни, — Миша дружески пихнул его в плечо. — Главное — мы вместе. Брат за брата. Прорвёмся. Сейчас пойдём ко мне, перекантуемся…

Павел криво усмехнулся.

— Куда к тебе? В твою съёмную конуру на окраине, где из мебели один матрас и чайник? Извини, но я что-то не хочу.

Миша обиженно засопел.

— Ну а что ты предлагаешь? Назад ползти? Извиняться перед ней? За то, что ты меня, брата своего, в беде не бросил?

И тут в Павле что-то щёлкнуло. Слово «беда». Это слово, которое Миша повторял как мантру последние три дня. «У меня беда, Паша». «Ты же не бросишь меня в беде». Эта «беда» сейчас сидела рядом с ним на лавке, дрожала от холода и продолжала тянуть из него жилы. Эта «беда» стала причиной того, что его, Павла, выставили из собственного дома, как нашкодившего щенка.

— В беде… — медленно повторил Павел, глядя куда-то вдаль, на тёмные окна многоэтажек. — Знаешь, Миша, а в чём твоя беда? В том, что от тебя жена ушла? Так от многих уходят. Моя, похоже, тоже вот-вот уйдёт. Только я почему-то не бегу заливать это водкой на чужой кухне.

Миша опешил. Он ожидал чего угодно — злости на Ирину, отчаяния, планов мести, — но не этого холодного, препарирующего тона, направленного на него.

— Ты чего, Паш? Ты сейчас… ты сейчас её словами говоришь. Она тебе мозги промыла!

— Никто мне ничего не промывал! — Павел резко повернулся к нему, и в его глазах полыхнула та самая ярость, которую он до этого момента направлял на жену. — Я просто сижу здесь, на этой грёбаной лавке, и думаю! Почему я здесь? А потому что мой брат, у которого «беда», решил, что лучший способ её пережить — это превратить мой дом в кабак! Потому что ему, видите ли, нужно было выговориться! Три дня подряд! Ты хоть раз спросил, как у меня дела? Что у меня с Ириной происходит? Нет! Ты был занят только собой! Своими страданиями, своей обидой! Ты присосался ко мне, как пиявка, и ныл, ныл, ныл!

Он вскочил на ноги, нависая над съёжившимся братом.

— Она была права! Ты профессиональный страдалец! Ты упиваешься своим горем! Тебе нравится быть несчастным, чтобы все вокруг тебя бегали и жалели! Твоя жена сбежала не потому, что она стерва, а потому что ты её достал своим бесконечным нытьём! И дочка тебе потому не звонит! Потому что от тебя тошнит, Миша! От твоей вечной тоски и жалости к себе!

Каждое слово было как удар хлыста. Миша смотрел на него снизу вверх, и его лицо, только что выражавшее обиду, теперь исказилось от настоящего ужаса. Он видел перед собой не брата, а чужого, злого человека, который говорил ему самые страшные вещи на свете. Вещи, которые, возможно, были правдой.

— Паша… ты… как ты можешь… — пролепетал он.

— Могу! — выкрикнул Павел. Он больше не сдерживался. Вся униженность, вся злость, вся беспомощность, которую он испытал за последний час, теперь выплёскивалась на единственную доступную цель. — Ты пришёл ко мне со своей «бедой» и разрушил мою жизнь! За три дня! Это ты во всём виноват! Ты! Со своей кислой рожей и вечными соплями! Я из-за тебя с женой разосрался! Я из-за тебя сижу здесь, как последний бомж! Это всё из-за тебя!

Он замолчал, тяжело дыша. Ветер трепал его волосы. Миша сидел не шевелясь, глядя на него широко раскрытыми, полными отчаяния глазами. Он только что потерял жену, а теперь, кажется, терял и брата. Тот единственный оплот, который, как ему казалось, у него оставался.

Павел смотрел на него сверху вниз. На его жалкую, сгорбленную фигуру. И не чувствовал ни капли жалости. Только омерзение. Он видел в нём не брата. Он видел в нём зеркало. Зеркало, в котором отражалась та самая слабость, в которой его обвинила Ирина. И это было невыносимо.

Он молча развернулся и пошёл прочь, в темноту, в противоположную от дома сторону. Он не знал, куда идёт. Он просто шёл, чтобы не видеть этого лица. Чтобы не видеть своего собственного отражения.

Миша остался сидеть на лавке один. Он медленно поднял руку и дотронулся до своего лица. Оно было мокрым. То ли от ночной измороси, то ли ещё от чего-то. Фонарь над его головой тускло гудел, освещая маленькую, одинокую фигурку посреди улицы.

Ирина не двинулась с места, пока щелчок замка входной двери не отпечатался в тишине кухни. Она стояла, глядя на раковину, на пустую коньячную бутылку, лежавшую там, как труп. Воздух был густым и сладковатым от запаха пролитого алкоголя. Запах неудавшегося праздника, запах поминок по чему-то, что было живым ещё этим утром. Она не чувствовала ни триумфа, ни облегчения. Только звенящую, стерильную пустоту, которую сама же и создала.

Она медленно, с точностью робота, взяла бутылку и бросила её в мусорное ведро. Звук удара стекла о пластик был единственным звуком в квартире. Затем она взяла губку, выдавила на неё каплю моющего средства и начала методично отмывать раковину, смывая последние следы коньяка. Её движения были выверенными и спокойными. Она смывала не просто липкую жидкость. Она смывала их общую историю, стирала отпечатки чужого горя, вычищала запах слабости, который, как ей казалось, въелся в стены её дома.

Когда раковина заблестела, она вытерла её насухо. Потом протёрла стол, вымыла пол. Она не оставила ни одного пятнышка, ни одной крошки. Она действовала не как хозяйка, а как ликвидатор на месте катастрофы. Она уничтожала улики. Когда всё было кончено, она выключила свет и вышла из идеальной, чистой, мёртвой кухни.

В спальне она села на край кровати. Тишина больше не звенела. Она давила, сгущалась, становилась почти осязаемой. Она добилась своего. В её доме больше не было пьяного нытья, не было грязи, не было слабости. В её доме больше не было мужа. Она выиграла эту войну. И теперь сидела одна на пепелище, которое ещё час назад называлось её семьёй. И впервые за весь вечер она почувствовала, как холод, до этого бывший её оружием, пробирается внутрь и начинает замораживать что-то в самой глубине её души.

Павел шёл, не разбирая дороги. Он миновал свой двор, пересёк тёмный сквер и вышел на широкий, пустынный проспект. Ветер хлестал по лицу, холод пробирал до костей, но он этого почти не замечал. В голове молотом бились его собственные слова, сказанные брату: «Ты присосался ко мне, как пиявка…», «От тебя тошнит, Миша!». Он обрушил на него всё. Всю свою ярость на Ирину, всё своё унижение, всю свою беспомощность. Он нашёл козла отпущения и растерзал его, чтобы на мгновение почувствовать себя сильным.

Но сила не пришла. Пришло только глухое, тошнотворное осознание того, что он только что сделал. Он не просто обидел брата. Он уничтожил его. Он взял самого близкого человека, который, как бы жалко и эгоистично это ни было, пришёл к нему за помощью, и втоптал его в грязь. Он использовал слова Ирины, её жестокую, убийственную правду, и добил ею того, кто уже лежал на земле.

Он остановился посреди тротуара и посмотрел на свои руки. Он только что сжёг последний мост. Путь назад, к Ирине, был отрезан её спокойным, методичным уничтожением его коньяка. Путь к Мише он только что перекрыл своей собственной жестокостью. Он оказался в вакууме. Не герой, не жертва. Просто мужчина в дешёвом спортивном костюме, стоящий посреди ночного города, которому некуда и не к кому идти. Его братство, его семья, его дом — всё это превратилось в дым за один вечер. И винить в этом было некого. Ирина нажала на спусковой крючок, но оружием был он сам.

Миша сидел на лавке ещё долго после того, как шаги брата затихли в темноте. Он не чувствовал холода. Он вообще ничего не чувствовал. Слова Павла не просто ранили его, они выскоблили его изнутри, оставив одну звенящую оболочку. «Профессиональный страдалец». «От тебя тошнит». Это была правда. Уродливая, голая, безжалостная правда. Вся его трагедия, которую он так лелеял, оказалась просто разновидностью эгоизма. Он не страдал. Он причинял страдания другим, используя свои проблемы как оружие и как оправдание.

Он медленно поднялся с лавки. Ноги были ватными и не слушались. Он посмотрел в сторону дома, где в одном из окон горел тёплый свет. Там была женщина, которая его презирала. Потом он посмотрел в ту сторону, куда ушёл его брат. Там был тот, кто его ненавидел. Идти было некуда. Его жалость к себе, его уютное горе, в котором он барахтался последние дни, испарилось. Осталась только пустота.

Он побрёл прочь со двора. Не в сторону своего съёмного жилья. А просто вперёд. Три человека, вышедшие этим вечером из одной квартиры, теперь расходились в разные стороны. Ирина — вглубь своей стерильной тишины. Павел — в ночь своей одинокой вины. Миша — в холодную пустыню своего окончательного, бесповоротного прозрения. Мосты были сожжены. И никто из них даже не обернулся, чтобы посмотреть на огонь.

— Что ты здесь делаешь?

Голос Ирины, раздавшийся из дверного проёма спальни, был не громким, но в предрассветной тишине квартиры он прозвучал как выстрел. Павел замер посреди коридора, сунув руку в карман куртки, висевшей на вешалке. Он не ожидал, что она не спит. Он надеялся проскользнуть, как вор, забрать бумажник, телефон, ключи от машины и исчезнуть до того, как она проснётся.

— Живу, — ответил он, не поворачиваясь. Голос был хриплым. — Пока ещё.

Он вытащил то, за чем пришёл, и медленно обернулся. Она стояла, прислонившись к косяку, в том же домашнем платье, в котором сидела на кухне. Её лицо было бледным, но спокойным. Никаких следов бессонной ночи. Просто холодное, отстранённое наблюдение.

— Ты пришёл за вещами? — спросила она так, будто обсуждала список покупок.

— Я пришёл за своим, — поправил он. — Остальное заберу днём. Когда тебя не будет.

Они смотрели друг на друга через тусклое пространство коридора. Между ними было не больше пяти метров, но это расстояние казалось непреодолимым, как пропасть. Больше не было ни ярости, ни обиды. Только выжженная земля и два чужих человека, которые по какой-то ошибке оказались в одной квартире.

— Можешь не торопиться, — её голос был ровным, как поверхность замёрзшего озера. — Я не собираюсь устраивать сцен. Просто сложишь всё в коробки и уйдёшь.

Эта её деловитость, это спокойствие взбесили его сильнее, чем любой крик. Она уже всё решила. Пережила. Списала его со счетов и мысленно перевернула страницу. Он для неё был уже не мужем, а задачей, которую нужно выполнить: «упаковать и вынести бывшего мужа».

— А ты довольна? — спросил он тихо, шагнув к ней на один шаг. — Получила то, что хотела? Идеальная чистота. Идеальная тишина. Никто не мешает, не раздражает, не ноет.

Она не отвела взгляд.

— Да, — ответила она просто, без вызова, без злорадства. Как будто констатировала очевидный факт. — Я получила то, чего заслуживаю. Порядок.

В этот момент в замке входной двери послышался скрежет. Неуверенный, царапающий. Словно кто-то пьяный или замёрзший не мог попасть ключом в скважину. Они оба замерли и посмотрели на дверь. Ключ наконец нашёл свой путь, замок щёлкнул, и дверь медленно, со скрипом, отворилась.

На пороге стоял Миша. Он был похож на утопленника, которого только что вытащили из ледяной воды. Волосы слиплись от ночной сырости, лицо было серым, с красными прожилками в глазах. Его старая олимпийка промокла насквозь и облепила худые плечи. В руке он сжимал старый, потёртый ключ, который Ирина давала ему лет пять назад на случай крайней необходимости. Похоже, этот случай настал.

Он увидел сперва Павла, потом Ирину, стоящую за его спиной. Его взгляд метнулся от одного к другому, и на его лице отразилась вся скорбь мира.

— Паш… — прошептал он пересохшими губами. — Паша, прости меня. Ты… ты был прав. Во всём. Я…

Павел смотрел на него, и внутри у него всё сжалось от омерзения и стыда. Этот жалкий, раздавленный человек на пороге был делом его рук. Это было его творение. Его позор. И этот позор пришёл сюда, в квартиру, где он только что пытался сохранить последние крохи достоинства перед женой.

— Заткнись, — прошипел Павел так тихо, что услышал только Миша. — Просто заткнись и уйди.

— Нет, Паш, подожди… Я всё понял… — Миша шагнул внутрь, протягивая к нему руку. — Я не хотел…

— Я сказал, убирайся отсюда! — голос Павла сорвался на рык. Он шагнул к брату, загораживая его от Ирины. Он не хотел, чтобы она видела это. Чтобы она наслаждалась этим зрелищем — два брата, один из которых унижается, а второй от него отрекается.

И тут заговорила Ирина. Она не сдвинулась с места, но её голос пронзил их обоих.

— Не выгоняй его, Павел.

Братья замерли и посмотрели на неё. В её глазах не было ни жалости, ни злости. Только холодное, почти научное любопытство.

— Пусть остаётся. Вы ведь теперь одно целое. Я наконец-то это поняла. Я всё пыталась отделить тебя от него, вычистить его влияние из нашей жизни. А это было невозможно. Потому что нет никакого «тебя» и «его». Есть только «вы».

Она обвела их обоих спокойным, оценивающим взглядом.

— Один ноет и упивается своим горем, а второй его спасает, чтобы на его фоне чувствовать себя сильным и значимым. Вы нужны друг другу, как две части одного уродливого механизма. Я совершила ошибку, думая, что вышла замуж за одного человека. Оказывается, я получила вас обоих в комплекте. И сегодня я наконец-то оформляю возврат товара. Забирай.

Последнее слово, брошенное как кость, было адресовано невидимому продавцу этого бракованного товара. Она развернулась и, не оглядываясь, ушла в спальню. Дверь за ней закрылась без хлопка, с тихим, окончательным щелчком.

Павел стоял посреди коридора. Слова Ирины лишили его воздуха. Она не просто оскорбила их. Она вскрыла их, препарировала и выставила на всеобщее обозрение их уродливую взаимозависимость. И она была права. Абсолютно, убийственно права.

Он посмотрел на Мишу. Тот стоял, опустив голову, и молчал. Он всё слышал. Теперь не осталось ничего. Ни братства, ни семьи, ни даже иллюзии собственного достоинства.

Павел молча подошёл к вешалке, снял свою куртку и бросил её брату.

— Надень.

Миша послушно, как автомат, натянул на себя сухую куртку.

— Пошли, — сказал Павел.

Он не взял его за руку, не посмотрел на него. Он просто открыл входную дверь и вышел на лестничную клетку. Миша, спотыкаясь, поплёлся за ним. Павел не закрыл за собой дверь. Он оставил её приоткрытой. Это был его последний жест. Не хлопок, не вызов. Просто недосказанность. Пустота.

Они спускались по лестнице в полном молчании. Два мужчины, связанные не кровью, а общим поражением. Они не знали, куда идут и что будут делать. Они просто уходили с поля боя, где проиграли всё. Уходили вместе, потому что поодиночке их больше не существовало…

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Да плевать мне, что твой брат с женой разошёлся! Это не значит, что он теперь должен у нас каждый вечер бухать!
«Сорвавшийся в пропасть альпинист»: Екатерина Стриженова увидела свекра за час до его ухода из жизни