Мачеха отрезала падчерице волосы пока та спала, отец был в ярости, пока не пришли результаты анализа этих волос…

Ножницы лежали на клеенке, отливая хищным, холодным блеском. Это были не простые канцелярские, которыми режут бумагу или пакеты с молоком, а настоящие, портновские. Тяжелые, из старой стали, с черными кольцами ручек.

Они достались мне от свекрови, которая всю жизнь шила на заказ. Я берегла их в дальнем ящике комода, завернутыми в мягкую тряпочку, под стопками наглаженного постельного белья.

Рядом с ножницами, свернувшись мертвой, тусклой змеей, лежала коса.

Длинная, русая, когда-то густая и живая. Теперь она напоминала старую паклю, которой сантехники обматывают трубы, чтобы не текло. Волосы были безжизненные, ломкие, словно из них кто-то выпил весь цвет и силу.

Сергей стоял у дверного косяка. Его лицо пошло красными пятнами, как у нашкодившего школьника, которого вызвали к доске.

Руки у него тряслись. Он сжимал кулаки так сильно, что костяшки пальцев стали белыми, как мел.

— Ты… — выдохнул он. Воздуха ему не хватало, словно в кухне вдруг закрыли заслонку печи. — Ты что наделала, Лена? Господи, ты что натворила?

В спальне, за плотно закрытой дверью, спала Настя. Ей было двенадцать лет.

Трудный возраст, помноженный на развод родителей, дает гремучую смесь, от которой у взрослых раньше времени седеют виски. Но сейчас она спала. Глубоко, тяжело, как спят люди после долгой болезни или затяжной истерики.

Она спала, коротко остриженная, почти под корень. Торчали только неровные вихры, которые я не успела подровнять.

Я сидела за столом, положив руки на колени. Ладони были влажными и холодными. Я вытерла их о подол халата — старого, фланелевого, в мелкую клетку.

— Я ее постригла, Сережа, — сказала я. Голос прозвучал глухо, словно я говорила в пустую кастрюлю. — Ей так будет легче. Волосы тянули из нее силы.

— Легче?! — он сорвался на крик, но тут же придушил его, испуганно покосившись на дверь детской. — Ты оболванила девочку, пока она спала! Ты в своем уме? Это… это зверство какое-то, Лена! Варварство!

Он прошел к окну, резко дернул штору. Старый карниз жалобно звякнул, но устоял.

Сергей смотрел во двор, где ветер гонял по мокрому асфальту прошлогодние листья. Ему нужно было куда-то деть глаза, чтобы не смотреть на меня. Чтобы не видеть во мне чудовище.

— Я знал, что тебе трудно, — говорил он глухо, обращаясь к оконному стеклу. — Знал, что она не подарок. Грубит, огрызается, двери хлопают так, что штукатурка сыплется.

Он замолчал, подбирая слова.

— Но я думал, ты мудрее. Думал, ты… перетерпишь, поймешь. А ты, оказывается, ненавидишь её. Тихо ненавидишь.

— Я не ненавижу, — спокойно возразила я, глядя на свои руки.

— Не ври мне! — он резко развернулся. — Это месть. Женская, мелочная месть за то, что она всё время говорит о матери.

Он шагнул ко мне, но остановился у края стола.

— За то, что Оля стала приходить. За то, что Настя тянется к ней, а не к тебе. Ты решила её изуродовать, чтобы… чтобы что? Чтобы она из дома не вышла? Чтобы ей стыдно было?

Я перевела взгляд на косу, лежащую на столе.

В ней было сантиметров сорок. Год жизни. Или полгода медленного угасания. Смотря как считать и чем мерить.

В кухне пахло валерьянкой и сыростью, которая тянула из подвала. Мы жили на первом этаже, и этот подвальный дух был нашим третьим жильцом, неистребимым и въедливым.

— Собирай вещи, — бросил Сергей. Он старался не смотреть на ножницы. Он их боялся. — Я не могу… Я не могу тебя видеть. Оля была права.

Я подняла голову.

— Что говорила Оля?

— Она говорила, что мачеха — это всегда мачеха. Чужая кровь — не водица.

Оля. Конечно, Оля.

Имя бывшей жены висело в нашей квартире, как тяжелая, пыльная люстра, о которую вечно бьешься головой в темноте.

Она появилась полгода назад. Вдруг вспомнила, что у неё есть дочь, когда у самой не сложилось с очередным ухажером на югах. Вернулась загорелая, шумная.

Пришла она не с пустыми руками, а с коробкой пирожных из дорогой кондитерской. Сладкая, улыбчивая, пахнущая приторными духами, от которых у меня сразу начинала болеть голова.

— Леночка, ну что вы, я же только на часок, — щебетала она, не снимая туфель в прихожей. — Настенька, доча, смотри, что мама принесла! Твои любимые, корзиночки с кремом!

И Настя, наша колючая, замкнутая Настя, таяла, как мороженое на солнцепеке.

Она ела эти пирожные, давилась ими от жадности. Словно боялась, что мать сейчас исчезнет вместе с коробкой, растворится в воздухе.

Сергей в такие моменты виновато смотрел на меня и уходил курить на лестничную клетку. Он чувствовал себя предателем, но ничего не делал. «Мать есть мать», — говорил он мне потом, пряча глаза.

А потом Настя начала болеть.

Сначала это было похоже на обычный затяжной грипп. Слабость, тошнота по утрам, круги под глазами.

Мы мерили температуру старым ртутным градусником, который нужно было стряхивать пять минут, чтобы сбить столбик. Градусник показывал норму, но девочка таяла.

— Переходный возраст, — говорил участковый врач, даже не глядя на девочку, а только заполняя карточку. — Гормоны играют, перестройка организма. Витамины попейте, гуляйте больше.

Мы пили. Я покупала дорогие комплексы, тратила на них половину своей зарплаты. Но от них у Насти только сильнее болел живот.

Оля приходила два раза в неделю. Стабильно, как почтальон с пенсией.

— Ой, какая ты бледненькая, совсем прозрачная, — ворковала она, гладя дочь по голове. — Ничего, мама тебя вылечит. Вот, я морсику принесла. Клюквенный, сама варила, всю ночь стояла. Лена-то работает, ей некогда, небось магазинными соками из пакетов поит.

Я не работала уже месяц. Я уволилась из архива, чтобы сидеть с Настей, потому что одну её оставлять стало страшно. Но Оле было виднее.

Настя пила морс. Ела домашнее печенье, которое Оля приносила в красивых жестяных банках с картинками. И ей становилось хуже.

Сергей этого не видел. Мужчины вообще часто видят только то, что прямо перед носом.

Они видят цель: работа, зарплата, починить кран. Но они не видят фона, не замечают деталей, из которых и состоит жизнь.

Он не замечал, как Настя перестала вставать по утрам. Как она с трудом доходит до туалета, держась за стену, чтобы не упасть. Как её кожа стала серой, сухой, похожей на старую газетную бумагу.

И волосы. Её главная гордость. Они полезли клочьями.

Я находила их везде: на подушке утром, в ванной после душа, даже в тарелке с супом. Настя плакала, глядя в зеркало, и кричала на меня, когда я пыталась её расчесать.

Оля, приходя, картинно вздыхала:

— Бедная моя девочка. Ну ничего, это нервное. Папа тебя бросил, с чужой тетей живет, вот организм и переживает, не справляется. Психосоматика это.

В прошлый вторник Оля принесла банку варенья. Малиновое, густое.

— От простуды, — сказала она, ставя банку на стол. — Бабушкин рецепт, с травами. Самое то для иммунитета.

Я тогда стояла в коридоре. У нас там есть половица, третья от порога, которая скрипит, если на неё наступить. Я знала об этом и всегда перешагивала.

А Оля наступала. Скрип. Скрип. Этот звук резал мне слух.

— Лена, вы не давайте ей много сразу, — сказала она мне, надевая свое роскошное пальто с меховым воротником. — По ложечке. Оно сильное, концентрированное.

Когда она ушла, я открыла банку. Пахло малиной, летом и детством.

Но под этим сладким запахом, где-то на самом дне, чувствовалось что-то еще. Едва уловимое. Металлическое. Горькое. Как будто кто-то лизнул контакты батарейки.

Вечером я не дала Насте варенье. Я вообще запретила ей есть то, что приносит мать. Я просто убрала банку в шкаф.

Был страшный скандал.

Настя кричала, что я злая мачеха из сказки. Что я хочу её смерти. Что я завидую маме, потому что она красивая и успешная, а я «серая мышь».

Сергей молчал, глядя в темный экран выключенного телевизора, но я видела, как ходят желваки на его скулах. Он считал, что я перегибаю палку из ревности.

Ночью Насте стало совсем плохо. Её рвало. Сергей в панике хотел вызывать скорую, но я не дала.

Я просто сидела рядом с ней на полу, держала таз, вытирала ей лоб мокрым полотенцем и слушала, как она бредит в жару.

— Мамочка, — шептала она сухими губами. — Мамочка, забери меня отсюда.

Утром она забылась тяжелым, неестественным сном. Она даже не пошевелилась, когда я взяла ножницы. Она провалилась в такую яму беспамятства, что я могла бы бить в барабан над её ухом.

Я не стригла ради красоты. Я спасала.

Волосы были мертвые, пропитанные ядом. Они тянули её назад. В них накопилось столько боли, что мне казалось — если их не убрать, она просто не сможет дышать.

Но было и еще кое-что. Важное.

— Ты слышишь меня? — голос Сергея вернул меня в кухню.

Он уже стоял с сумкой. Спортивной, старой, с которой он ходил в бассейн пять лет назад, когда еще следил за здоровьем.

— Я ухожу. К матери поеду. Настю заберу, как только… как только найду куда. С тобой я её не оставлю, ты опасна.

Он шагнул к столу, чтобы забрать ключи от машины.

Я накрыла ладонью белый конверт, который лежал под отрезанной косой. Обычный почтовый конверт, без марок.

— Сядь, — сказала я тихо.

— Что? — он замер.

— Сядь, Сергей. И читай.

Я медленно подвинула конверт к нему по скользкой клеенке.

Он посмотрел на меня с ненавистью. Но сел. Табурет под ним жалобно скрипнул — у него ножка расшатана, всё никак клея не купить.

— Что это? Признание? Или ты уже и на развод подала тайком?

— Читай.

Он нехотя, брезгливо подцепил край конверта двумя пальцами, словно это была грязная тряпка. Достал сложенный втрое лист формата А4.

Сверху была синяя шапка лаборатории. Платная клиника, дорогая, независимая. Я отдала за этот срочный анализ все деньги, которые откладывала себе на зимние сапоги. Старые-то совсем прохудились.

Он начал читать.

Сначала пробежал глазами по диагонали, не вникая. Потом замер. Брови поползли вверх, на лоб, собирая кожу в глубокие морщины.

— Что это… — прошептал он, запинаясь. — Таллий? Мышьяк? Откуда?

Он поднял на меня глаза. В них больше не было ярости. Был страх. Животный, липкий страх человека, у которого рушится мир.

— Это результаты токсикологии, — сказала я ровно, словно читала лекцию студентам. — Образец — волосы и ногтевые пластины Анастасии Сергеевны. Дата забора — три дня назад. Я срезала маленькую прядку с затылка, когда она спала, и взяла обрезки ногтей из ванной.

— Но откуда… — он перевел растерянный взгляд на лист, где плясали цифры. — Превышение нормы в двести раз. Это ошибка. Этого не может быть.

— Нет, Сережа. Это не ошибка. Это накопительный эффект. Её травили. Методично, по чуть-чуть, малыми дозами. Месяцами.

Он молчал. В кухне зажужжал холодильник, включаясь в работу, затрясся, как в лихорадке. Этот привычный звук показался мне сейчас оглушительным, как сирена.

— Кто? — спросил он одними побелевшими губами.

Я кивнула на банку с вареньем, которая стояла на подоконнике. Красивая банка, с нарядной клетчатой тряпочкой на крышке, перевязанная бечевкой. Очень домашняя, уютная баночка. Смерть в подарочной упаковке.

— Оля? — он произнес это имя так, будто выплюнул осколок стекла вместе с кровью. — Это бред сумасшедшего. Она мать. Она родила её. Зачем ей…

— Чтобы вернуть тебя, — я встала, подошла к плите и включила газ под чайником. Мне нужно было занять руки делом. — Схема старая, как мир, Сережа.

Я смотрела на синий цветок огня.

— Ребенок заболевает. Врачи разводят руками, не понимают причин. Ты в панике, ты сходишь с ума. Кто приходит на помощь? Мама. Она рядом, она заботится, она носит бульончики и лекарства.

Я повернулась к нему.

— Ты видишь, какая она хорошая, какая заботливая. Ты начинаешь думать: «Может, мы зря развелись? Может, я был неправ? Может, ради дочери надо попробовать снова?».

Сергей сгорбился на табурете. Он вдруг стал похож на глубокого старика. Плечи опустились, спина стала круглой, безвольной.

— Она говорила… — пробормотал он, глядя в пол. — Она говорила на прошлой неделе: «Сережа, может, мне пожить у вас немного? Насте нужен уход, материнская ласка, а Лена не справляется, чужая она».

— Вот именно. А я мешала. Я была лишней деталью в этом пазле, которую нужно убрать. Поэтому Насте становилось хуже именно после её визитов. Пирожные, морсы, варенье… Я отдала остатки морса на экспертизу вместе с волосами. Там тоже есть яд. В морсе доза выше. Видимо, она решила ускориться, устала ждать.

Чайник начал закипать, недовольно ворча и пуская пар. Я выключила газ.

Сергей сидел неподвижно, как изваяние. Он смотрел на лист бумаги, как смотрят на собственный смертный приговор.

— И что теперь? — спросил он. Голос был сломан, раздавлен.

— Теперь мы пойдем в полицию, — сказала я твердо. — С этим отчетом. И с банкой варенья. А пока…

Я взяла со стола ножницы. Убрала их обратно в мягкий футляр. Щелчок крошечного замка прозвучал как точка в конце предложения.

— А пока Насте лучше побыть без волос. Волосы накапливают токсины, держат их в себе. Врачи говорят, через них яд выходит долго, отравляя организм снова и снова. Лучше убрать источник. Да и… — я вздохнула. — Символично это. Новая жизнь. Без яда.

В дверь позвонили.

Звонок у нас резкий, противный, как голос базарной торговки.

Сергей вздрогнул всем телом, дернулся, как от удара током.

— Это она, — сказал он шепотом. — Она обещала зайти к десяти утра. Принести горячие блинчики с творогом.

Мы переглянулись.

В его глазах я увидела то, чего не видела уже очень давно. Уважение. И страх. И немую просьбу о помощи. Он не мог сейчас встать и открыть эту дверь. У него не было сил смотреть ей в лицо. Он был раздавлен правдой.

— Сиди, — сказала я. — Пей чай. Я сама открою.

Я поправила халат. Застегнула верхнюю пуговицу.

Подошла к двери в коридор. Та самая половица привычно скрипнула под ногой, предупреждая.

За дверью стояла Оля. Я чувствовала её запах даже через закрытую дверь, через железо и дерево — сладкий, удушливый запах тлена, искусно замаскированного под дорогую ваниль.

Я взяла с полки ключи. Тяжелые, в большой связке.

Сейчас я открою дверь. И не пущу её.

Я не буду кричать, не буду устраивать сцен. Я не буду драться или царапать ей лицо. Я просто покажу ей этот смятый листок бумаги. И скажу одно-единственное слово.

«Уходи».

А потом я вернусь на кухню. Там мой муж, который постарел за эти десять минут на десять лет. Там моя падчерица, которая скоро проснется и будет плакать, увидев себя в зеркале.

Мне нужно будет найти слова утешения. Мне нужно будет сварить ей овсянку — простую, на воде, чтобы вывести гадость из организма. Мне нужно будет купить ей красивую бандану или вязаную шапочку.

Работы предстояло много.

Я повернула ключ в замке. Два оборота. Щелк. Щелк.

Дверь, которую нужно слегка приподнимать за ручку, подалась неохотно, тяжело.

На пороге стояла Оля с большим фаянсовым блюдом, накрытым накрахмаленной салфеткой. Она сияла.

— Леночка, доброе утро! — пропела она своим кукольным голоском. — А я вот блинчиков напекла, с домашним творогом, еще горячие…

Я молча протянула ей сложенный лист бумаги. Прямо в лицо.

Улыбка сползла с её лица медленно, кусками, как сползают со стены плохо приклеенные старые обои. Она увидела синюю печать лаборатории. Она пробежала глазами по строчкам. Она всё поняла.

Блюдо в её руках дрогнуло, звякнуло.

— Уходи, — сказала я тихо, но так, что эхо прокатилось по всему подъезду.

Она открыла рот, чтобы что-то сказать. Чтобы привычно соврать, обвинить, разрыдаться, упасть в обморок. Но посмотрела мне прямо в глаза и осеклась.

Она увидела там не «серую моль». Она увидела волкодава, который сидит у порога своей будки и насмерть перегрызет горло любому за свою стаю.

Оля развернулась и пошла вниз по лестнице. Блюдо с блинчиками она уносила с собой, прижимая к груди. Каблуки стучали по бетонным ступеням: цок-цок-цок. Быстро, сбивчиво, как стучит сердце пойманного вора.

Я закрыла дверь. Приподняла за ручку, с силой дожала до щелчка.

Вернулась на кухню.

Сергей сидел в той же позе, обхватив голову руками. Отрезанная коса всё еще лежала на столе, как мертвый зверь.

Я взяла веник и совок. Аккуратно смела с пола мелкие волоски, которые упали, когда я подравнивала стрижку. Потом взяла косу. Она была неожиданно тяжелой и холодной на ощупь.

— Надо сжечь, — сказал вдруг Сергей, не поднимая головы. — Эту гадость надо сжечь.

— Нет, — я положила косу в плотный пакет. — Это доказательство. Спрячем пока.

Я подошла к нему и положила руку на плечо. Он вздрогнул, а потом прижался щекой к моей ладони. Щека была мокрой от слез.

— Спасибо, — шепнул он. — Прости меня.

— Чай пей, — сказала я просто. — Остыл уже совсем.

В спальне заскрипела кровать. Настя проснулась. Сейчас начнется самое трудное: объяснения, слезы, принятие. Но самое страшное было уже позади.

Я взяла со стола свою кружку — старую, любимую, с отколотым краем, на которой был нарисован смешной ежик с узелком. Налила себе крутого кипятка.

Жизнь продолжалась, трудная и неказистая. Просто теперь она будет коротко стриженной. Но живой.

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Мачеха отрезала падчерице волосы пока та спала, отец был в ярости, пока не пришли результаты анализа этих волос…
— Вообще-то это моя квартира, Олег! И распоряжаться здесь буду я! А если тебе не нравится что-то, то где дверь ты знаешь