— Мам, может, хватит лезть постоянно в мою семью и оскорблять мою жену? Ты вообще понимаешь, что творишь

— И что, за весь день даже пыль протереть руки не дошли?

Голос Людмилы, сухой и колючий, как прошлогодняя трава, разрезал полуденную тишину кухни. Катя не обернулась. Она продолжала нарезать свёклу для борща, и ровный стук ножа о разделочную доску был её единственным ответом. Она давно научилась этому молчанию. Оно было её бронёй, её единственной защитой от яда, который свекровь приносила с собой каждый раз, когда открывала дверь их квартиры своим ключом. Стас был на работе. Людмила всегда приходила, когда Стас был на работе.

— Я не понимаю, чем ты вообще тут занимаешься? — Людмила не унималась. Она прошла в гостиную, и Катя слышала её тяжёлые, инспектирующие шаги по паркету. — Муж вкалывает, семью обеспечивает, а она сидит в четырёх стенах. Ни уюта, ни чистоты. Бедный мой мальчик.

Катя с силой вжала лезвие ножа в упругую плоть свёклы. Сок, тёмный, как венозная кровь, брызнул на доску. Бедный мальчик. Этому «бедному мальчику» было тридцать два года, он руководил отделом в крупной компании и зарабатывал втрое больше, чем его мать получала на своей почётной пенсии. Но для Людмилы он навсегда остался её Стасиком, её сокровищем, которое коварно похитила эта долговязая, молчаливая девица с пустыми глазами.

Сначала Катя пыталась. Пыталась улыбаться, отшучиваться, угождать. Она пекла её любимые пироги, покупала ей лекарства, часами слушала рассказы о соседях и болезнях. Но всё было бесполезно. Каждое её действие, каждое слово пропускалось через фильтр злобы и находило неверное толкование. Пирог был слишком пресным. Лекарства — подделкой. Улыбка — фальшивой. И Катя сдалась. Она просто перестала реагировать, превратившись в предмет интерьера в собственной квартире.

— А это что за помои? — Людмила возникла в дверях кухни так же внезапно, как и исчезла. Она заглянула в кастрюлю, стоявшую на плите, и её лицо скривилось в брезгливой гримасе. — Ты это борщом называешь? Это же просто вода с овощами. У меня собаки во дворе лучше едят.

Катя медленно положила нож. Она вытерла руки о полотенце, повернулась и посмотрела на свекровь. Прямо, не отводя взгляда. Внутри неё что-то натянулось до предела, как тонкая, перекалённая струна, готовая вот-вот лопнуть. Она молчала, но её молчание было громче любого крика. В нём было всё: месяцы унижений, проглоченные оскорбления, усталость, которая въелась в самые кости.

Это спокойствие, эта холодная отстранённость взбесили Людмилу окончательно. Она привыкла к спорам, слезам, оправданиям. Это давало ей энергию, подтверждало её власть. А это молчание обезоруживало и оскорбляло.

— Что ты на меня уставилась? Думаешь, я не вижу, как ты его против меня настраиваешь? — зашипела она, делая шаг вперёд. — Думаешь, я не понимаю, что тебе только квартира его нужна?

Катя не шелохнулась. Она продолжала смотреть в эти горящие злобой глаза, и на её губах появилась едва заметная, горькая усмешка. И эта усмешка стала детонатором.

Людмила метнула взгляд по столу. Её рука дёрнулась, схватив тот самый нож, который Катя только что отложила. Деревянная ручка крепко легла в её ладонь. Она шагнула ещё ближе, выставив нож перед собой, словно скипетр.

— Я тебя научу мужа уважать! — прорычала она, и в её голосе клокотала уже не просто злоба, а настоящая, животная ненависть.

В этот момент струна внутри Кати лопнула. Но не со звоном, а с глухим, тяжёлым звуком. Весь страх, вся растерянность исчезли, сменившись ледяным, абсолютным спокойствием. Она посмотрела на нож, потом снова на лицо свекрови. И поняла, что это конец. Не её жизни. Конец её терпению. Она холодно и властно, как будто говорила с надоедливым уличным торговцем, произнесла два слова:

— Вон отсюда.

Людмила опешила. Она замерла с поднятым ножом, не веря своим ушам.

— Уходите. Сейчас же, — повторила Катя, и в её голосе не было ни страха, ни злости. Только сталь.

Она обошла стол, открыла входную дверь и встала рядом, ожидая. Её поза, её взгляд, всё её существо излучало такую непреклонную волю, что Людмила, попятилась. Она опустила нож, бросила его на стол с громким стуком, прошипела что-то нечленораздельное и, спотыкаясь, выскочила на лестничную площадку. Катя, не дожидаясь, пока та вызовет лифт, захлопнула дверь и повернула ключ в замке. Дважды. Потом она подошла к телефону. Её руки не дрожали.

— Стас, твоя мама сегодня приходила.

Голос Кати в телефонной трубке был ровным, почти протокольным. Стас сидел на совещании, машинально рисуя в блокноте бессмысленные квадраты, и слушал нудный доклад коллеги. Он прижал телефон к уху, отвернувшись от стола, и мгновенно выпал из монотонного ритма офиса. В голосе жены не было ни жалобы, ни упрёка. Именно это и ударило по нему, как набат. Так не жалуются. Так докладывают о чрезвычайном происшествии.

— И? — спросил он, и его собственный голос показался ему чужим.

— Она взяла со стола нож и пригрозила им мне. Она ничего не сделала. Я попросила её уйти. Она ушла.

Коротко. Фактически. Без подробностей, которые можно было бы списать на женскую эмоциональность. Просто сухой остаток события, от которого по спине пробежал холод. Нож. Не крик, не скандал, не разбитая тарелка. Нож. Это слово висело между ними в телефонной тишине, массивное и реальное. Он посмотрел на коллег, обсуждавших квартальные показатели, и почувствовал, как мир вокруг него стал двухмерным, картонным. Реальность была там, в трубке, в трёх коротких фразах его жены.

— Я еду, — сказал он и отключился, не дожидаясь ответа.

Он встал. Молча собрал со стола ноутбук и блокнот, кивнул начальнику отдела: «Мне срочно нужно уехать», и, не объясняя причин, вышел из переговорной. Его движения были точными и экономичными, лишёнными всякой суеты. Внутри него не было взрыва. Вместо этого что-то тяжёлое и ледяное начало медленно разливаться по венам. Это была ярость, но не горячая, сжигающая, а холодная, как жидкий азот. Ярость, которая не туманит, а, наоборот, предельно обостряет сознание.

Дорога к дому матери превратилась в пытку. Красные стоп-сигналы впереди сливались в одну раздражающую полосу. Городской шум давил на уши. А в голове у Стаса, как на ускоренной перемотке, прокручивались последние полтора года их с Катей жизни. Он вдруг отчётливо увидел то, на что упорно закрывал глаза.

Вот Катя, весёлая и смешливая, в первые месяцы после свадьбы взахлёб рассказывает ему, как приходила его мама и как они вместе пекли пироги. А вот она же, спустя полгода, на его вопрос «Мама заходила?» коротко бросает «Да» и тут же меняет тему. Он видел, как постепенно исчезал свет из её глаз, как её плечи стали чаще опускаться, как она вздрагивала от телефонных звонков в неурочное время. Он всё это видел, но списывал на усталость, на притирку характеров, на «сложный характер» матери. Он был удобным идиотом в своей собственной жизни.

Всплывали в памяти фразы матери, брошенные как бы невзначай за семейным ужином: «Стасик, ты похудел, она тебя совсем не кормит?», «Катенька, конечно, девушка видная, но к хозяйству не приучена». Он воспринимал это как старческое брюзжание, безобидную ревность. Теперь же эти слова складывались в чёткую, продуманную систему травли. Это была не забота. Это была война, которую его мать вела на его территории, используя его жену как мишень. И самое страшное — он сам, своим бездействием, своим желанием «не раздувать скандал», снабжал эту войну патронами.

Он с силой сжал руль. Костяшки пальцев побелели. Нож. Эта деталь не выходила из головы. Это был уже не просто бытовой террор. Это было пересечение черты, за которой начиналось безумие. И он, Стас, позволил этому случиться. Он не защитил. Он не уберёг. Чувство вины обожгло его, но тут же переплавилось в стальную, холодную решимость.

Он свернул во двор знакомой с детства пятиэтажки. Вот её окна. Когда-то они светились для него теплом и уютом, запахом ватрушек и ощущением безопасности. Сейчас он смотрел на них, как на бойницы вражеской крепости. Он припарковал машину, заглушил мотор. Несколько секунд он сидел неподвижно, глядя перед собой. Он ехал сюда не разговаривать. Не выяснять отношения. Он ехал сюда, чтобы закончить эту войну. Раз и навсегда. Он вышел из машины. Каждый его шаг по разбитому асфальту к подъезду был твёрдым и выверенным. Он поднимался по лестнице, и стук его ботинок о бетонные ступени звучал в гулкой тишине как отсчёт перед приведением приговора в исполнение. Он остановился перед знакомой дверью. И поднял руку к звонку.

Дверь открылась почти мгновенно, будто Людмила стояла за ней, поджидая. На её лице была заготовлена маска страдающей праведности, глаза уже были готовы увлажниться от обиды. Она увидела на пороге сына, и её губы тронула торжествующая, скорбная улыбка. Наконец-то, её мальчик приехал спасать мать от чудовища, которое он привёл в дом. В нос Стасу ударил знакомый с детства запах квартиры — смесь корвалола, пыльного текстиля и чего-то кисло-сладкого, печёного.

— Стасик, наконец-то! Ты не представляешь, что эта твоя…

Он не дал ей договорить. Он просто шагнул через порог, заставив её отступить вглубь прихожей, и его голос, низкий и твёрдый, как камень, оборвал её подготовленную речь.

— Мам, может, хватит лезть постоянно в мою семью и оскорблять мою жену? Ты вообще понимаешь, что творишь?

Вопрос упал в затхлый воздух прихожей, и вся тщательно выстроенная Людмилой сцена рухнула. Маска оскорблённой невинности слетела с её лица, обнажив голое, неприкрытое изумление. Она смотрела на него так, словно её любимая собака вдруг заговорила с ней на чистом латинском, обвиняя в ереси. Её Стасик. Её мальчик. Он приехал не защищать. Он приехал нападать.

— Что? — переспросила она, и в её голосе уже звенел металл. — Да как ты… Это она тебе нажаловалась? Эта притворщица? Я так и знала! Стоило мне только попытаться научить её уму-разуму, как она тут же побежала к тебе ябедничать!

— Научить? — Стас сделал ещё один шаг вперёд, и Людмила инстинктивно вжалась в стену. Он не кричал. Он говорил на одной ноте, и от этого ровного, безжалостного тона становилось страшно. — Ты называешь это «научить»? Ты схватилась за нож, мама. Ты угрожала моей жене. В моём доме.

Людмила оттолкнулась от стены. Изумление на её лице сменилось яростью. Кровь прилила к её щекам, сделав их багровыми.

— Не смей так со мной разговаривать! Это была просто кухонная утварь! Она меня спровоцировала! Своим молчанием, своим этим высокомерным видом! Будто я пустое место! Я ей слово, а она на меня смотрит, как на грязь под ногтями! Я хотела её просто припугнуть, чтобы знала своё место!

— Её место — в её доме, рядом со мной, — отчеканил Стас. Каждое его слово было выверено и било точно в цель. — А вот твоё место — здесь. В твоей квартире. И ты, кажется, забыла, где проходят эти границы.

Он обвёл взглядом прихожую. Всё было на своих местах. Идеальный, почти музейный порядок. Этот порядок, который она так отчаянно пыталась насадить в его собственной жизни, теперь казался ему симптомом болезни.

— Какой ещё дом? Мой дом там, где мой сын! — взвизгнула Людмила, переходя на крик. Она начала ходить по коридору взад-вперёд, как тигрица в клетке. — Я имею право приходить и проверять! Я имею право наводить там порядок, раз твоя белоручка не в состоянии даже полы помыть как следует! Я не позволю, чтобы мой сын жил в свинарнике с этой неряхой!

— Ты ничего там больше наводить не будешь, — его голос стал ещё тише, но от этого только более весомым. — Это не обсуждается. Ты больше порога моего дома не переступишь.

Людмила застыла на полушаге. Она резко развернулась к нему. Её глаза сузились, превратившись в две злобные щёлки. Она смотрела на него долго, тяжело дыша, и в этой паузе концентрировалась вся её ненависть, всё её неприятие той реальности, которую он ей предлагал. Она поняла, что проигрывает. Что её методы больше не работают. И тогда она решила пойти на последний, самый отчаянный шаг.

— Ты больше порога моего дома не переступишь.

Эти слова, произнесённые без тени гнева, без повышения голоса, ударили по Людмиле сильнее, чем любой крик. Они были не угрозой, не эмоциональным выпадом. Они были приговором. Холодным, окончательным, не подлежащим обжалованию. Она замерла посреди коридора, и её лицо, до этого искажённое яростью, превратилось в застывшую маску. Воздух в квартире стал плотным, тяжёлым, насыщенным невысказанной ненавистью. В этой вязкой тишине было слышно, как гудят старые лампы в коридорном светильнике. Вся её власть, вся её уверенность в том, что она — центр вселенной своего сына, испарилась в один миг. Он вынес решение без неё, и это было самым страшным предательством.

Она медленно перевела дыхание, и её грудь судорожно вздымалась. Загнанный в угол зверь всегда бросается в последнюю, самую отчаянную атаку. Она выпрямилась, вскинула подбородок, и в её глазах вспыхнул фанатичный, безумный огонь. Она собирала в кулак остатки своей власти, последнее оружие, которое у неё было.

— Ах так? — голос её был не громким, а сдавленным, визгливым, как скрежет металла по стеклу. — Тогда выбирай.

Стас молча смотрел на неё. Он не спрашивал, что она имеет в виду. Он всё прекрасно понимал. Он ждал этого момента всю свою сознательную жизнь, не осознавая этого до этой самой секунды.

— Выбирай! — прошипела она, делая шаг к нему. Её лицо было всего в полуметре от его лица, и он видел каждую морщинку, каждую вздувшуюся на виске венку. — Или я, твоя мать, которая жизнь на тебя положила! Или эта дрянь, эта выскочка, которая охмурила тебя и пытается отнять у меня сына!

Она замолчала, выдохнув последнюю фразу ему прямо в лицо. Она бросила на стол свой главный и единственный козырь. Она была уверена, что сейчас он дрогнет, отведёт взгляд, начнёт что-то мямлить про то, что он любит их обеих. Она ждала этой его слабости, чтобы вцепиться в неё и разорвать.

Но Стас не дрогнул. Он не отвёл взгляда. Он продолжал смотреть на неё так же тяжело и прямо, но в глубине его глаз что-то изменилось. Там больше не было боли или гнева. Там появилось что-то похожее на холодное, отстранённое любопытство патологоанатома, изучающего причину смерти.

— Я уже выбрал, — произнёс он спокойно и раздельно, словно диктуя протокол.

Людмила непонимающе моргнула.

— Я выбрал, когда женился, — продолжил он тем же ровным голосом. А потом он сделал короткую паузу, давая своим словам впитаться в самый мозг матери. — А ты… ты только что выбрала одинокую старость. Поздравляю.

Последнее слово прозвучало не как оскорбление. Оно прозвучало как констатация факта. Как точка в конце длинного, уродливого предложения. И эта точка была беспощадной.

Он развернулся. Не резко, не демонстративно. Просто, как человек, закончивший деловое совещание. И пошёл к выходу.

Людмила смотрела ему в спину, и её мозг отказывался принимать происходящее. Он уходит. Он просто уходит. Она поставила ультиматум, а он не выбрал. Он просто вычеркнул её из уравнения. Секундное оцепенение сменилось взрывом такой ярости, какой она сама от себя не ожидала.

— Стой! Куда ты пошёл?! Предатель! Неблагодарный щенок! — её крик сорвался на хриплый вой. — Я тебе всё дала! Всё! Ты будешь проклят! Ты слышишь?! Проклят! Ты ещё приползёшь ко мне на коленях! Она тебя бросит, и ты останешься один! Один!

Стас уже был на лестничной площадке. Он не обернулся. Он слышал её крики, но они доносились до него будто из-за толстого стекла, теряя свою силу и смысл. Это был просто шум. Белый шум чужого, отжившего мира. Он нажал кнопку вызова лифта, и поток проклятий, бившийся в закрывающуюся дверь квартиры, стал тише. Дверь его бывшего дома закрылась с обычным, глухим щелчком.

Он спускался в лифте, глядя на своё отражение в тусклом металле. Он ничего не чувствовал. Ни облегчения, ни вины, ни печали. Только глухую, пульсирующую пустоту внутри, там, где только что был вырван с корнем огромный, гниющий кусок его жизни. Он вышел на улицу. Прохладный вечерний воздух коснулся его лица. Он ушёл под её крики и проклятия, оставив её одну в стерильно чистой квартире, наедине с её правотой и только что выбранным одиночеством. Мост был сожжён. И назад дороги не было…

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Мам, может, хватит лезть постоянно в мою семью и оскорблять мою жену? Ты вообще понимаешь, что творишь
«Королева всего мира»: Мерьем Узерли очаровала нарядом с Каннского фестиваля