Мой дом — мои правила, Анна Петровна, и если вам что-то не нравится, вас тут никто… — осеклась Ольга

— Я их переставила, — раздался за спиной ровный, лишенный всяких эмоций голос. — Прямые лучи для них губительны. У тебя бы они скоро совсем пропали…

Ольга замерла на пороге гостиной, сжимая в руке ремешок сумки. Она только что вошла в квартиру, еще не успев снять пальто, и первое, что увидела — пустой подоконник на кухне.

Ее подоконник. Место, где последние пять лет жили ее фиалки. Ее маленькая, разноцветная армия, которую она холила и лелеяла, пересаживала, удобряла, разговаривала с ними, когда никто не слышал.

Теперь на их месте сиротливо белела салфетка, а сами цветы были сосланы в самый темный угол гостиной, где свет от окна едва до них дотягивался. Они выглядели там чужими, испуганными, как дети, которых вывели из хоровода и поставили в угол.

Ольга медленно обернулась. В старом вольтеровском кресле, прямая, как гвардейский штандарт, сидела свекровь. Анна Петровна. Ее спицы мерно постукивали, вывязывая очередной бесконечный шарф неопределенного серого цвета. Она не смотрела на Ольгу. Она смотрела на свое вязание, но Ольга знала — каждое ее движение, каждый вздох был замечен и оценен.

Два месяца. Шестьдесят два дня. Ольга считала. Шестьдесят два дня ее трехкомнатная квартира в спальном районе напоминала минное поле. Каждый шаг, каждое слово, каждый взгляд нужно было выверять с саперной точностью. Мины — невидимые, но оттого не менее разрушительные — расставляла свекровь. С ее переездом из дома ушел воздух. Он сгустился, стал тяжелым, вязким, пропитался запахом корвалола и молчаливым, всепроникающим осуждением.

— Здравствуйте, Анна Петровна, — выдавила из себя Ольга, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
— Здравствуй, — спицы не остановились ни на секунду.

Ольга прошла в прихожую, сняла пальто, повесила его в шкаф. Она чувствовала на спине буравящий взгляд, хотя знала, что свекровь не отрывается от своего вязания. Это была ее суперспособность — видеть все, не глядя.

— Не нужно было их трогать, — сказала Ольга, возвращаясь в комнату. Она подошла к своим фиалкам, коснулась листка. Он был холодным. — Это мои цветы. Я знаю, что им нужно.

— Ты думаешь, что знаешь, — все так же ровно отозвалась Анна Петровна. — А я знаю наверняка. Я всю жизнь с цветами. У моей матери была оранжерея. А эти твои бедолаги уже чахнуть начали.

Внутри Ольги что-то оборвалось. Не тонкая нить терпения — стальной канат, который она натягивала все эти два месяца, оборвался с оглушительным звоном, который слышала, кажется, только она. Дело было не в фиалках. Дело было в том, что ее снова, в стотысячный раз, ткнули носом в ее некомпетентность. В ее «неправильность».

— Мой дом — мои правила, Анна Петровна, и если вам что-то не нравится, вас тут никто… — осеклась Ольга. — В общем, я бы хотела сама решать, где будут стоять мои цветы.

Она произнесла это, и сама испугалась своей смелости. В комнате повисла звенящая тишина. Даже спицы замерли. Свекровь медленно подняла на нее свои глаза — глаза цвета холодного осеннего неба. И в них не было злости. Было что-то хуже. Горькое, снисходительное разочарование.

— Ты просто не умеешь ничего ценить, — тихо, но отчетливо произнесла она. — Ничего настоящего.

Эти слова ударили Ольгу под дых. Они были несправедливы, жестоки и абсолютно убийственны. Она не нашла, что ответить. Чувствуя, как к глазам подступают злые, бессильные слезы, она развернулась и почти выбежала из комнаты. Заперлась в ванной, открыла кран на полную, чтобы заглушить собственные рыдания, и сползла по холодной кафельной стене.

Она плакала. Не от жалости к себе. От ненависти. От ненависти к этой женщине, к этой ситуации, к собственному мужу, который говорил «потерпи», и больше всего — к себе самой. За то, что превращалась в истеричку, которая срывается на старую женщину из-за горшков с землей. Ее дом перестал быть ее крепостью. Он стал ее тюрьмой, а она — надзирателем и заключенным в одном лице.

Вечером, когда пришел муж, квартира встретила его ледяным молчанием. Дима сразу все понял. Он прошел на кухню, увидел Ольгу, механически режущую салат с каменным лицом, бросил взгляд на сиротливый подоконник и тяжело вздохнул.

— Мам, — начал он, зайдя в гостиную. — Зачем ты цветы переставила? Оля их так любит.
— Я хотела как лучше, — невозмутимо ответила Анна Петровна. — Они бы погибли на твоей кухне. Сквозняк.
— У нас нет сквозняка. И потом, это ее цветы.
— Теперь это и мой дом тоже, — отрезала она. — Или я что-то путаю?

Дима вернулся на кухню. Он подошел к Ольге сзади, обнял за плечи.

— Оль, ну не надо так. Она же не со зла. Она привыкла все контролировать, всю жизнь так прожила.

Ольга резко повернулась. Ее глаза были сухими, но в их глубине бушевала буря.

— А я не привыкла! Понимаешь? Я не хочу привыкать! Я прихожу домой, в свой дом, и чувствую себя так, будто я на экзамене, который невозможно сдать! Я не так готовлю, не так убираю, не так воспитываю сына, не так дышу, в конце концов! А теперь я еще и цветы не так выращиваю! Дима, я больше не могу!

Ее голос сорвался на шепот. Она отвернулась, чтобы он не видел, как дрожат ее губы.

— Поговори с ней. Пожалуйста.
— Я говорил. Ты же слышала. Это все равно что со стеной говорить. Оль, давай просто…
— Что «просто»? — перебила она. — Потерпеть? Сколько еще? Год? Пять? До конца ее жизни? А моя жизнь когда начнется, Дима?

Он ничего не ответил. Просто стоял рядом, и его молчание было для Ольги красноречивее любых слов. Оно означало: «Я не знаю. Я не могу выбрать. Страдайте обе».

Ужин прошел в гнетущей тишине. Даже Максим, семнадцатилетний сын, обычно не вылезающий из телефона, почувствовал напряжение. Он сидел, ковыряя вилкой в тарелке, и переводил взгляд с каменного лица матери на непроницаемое лицо бабушки.

Главным символом этого враждебного вторжения, его безмолвным генералом, был чемодан. Старый, потертый, из фиброкартона, с обитыми жестью углами и потускневшими латунными замками. Анна Петровна привезла его с собой и поставила в углу своей новой комнаты, строго-настрого запретив к нему прикасаться. Он стоял там, как саркофаг, хранящий тайны чужой, непонятной жизни. Максим в первый же день пошутил:

— Ба, а что там? Бриллианты Раджи? Или компромат на деда?
— Не твоего ума дело, — отрезала Анна Петровна, и с тех пор тема была закрыта.

Ольга ненавидела этот чемодан. Он был частью того мира, из которого пришла свекровь, мира идеального порядка, выглаженных скатертей и невысказанных чувств. Своим упрямым присутствием он подчеркивал, насколько мир Ольги — живой, немного хаотичный, несовершенный — был неправильным.

На следующий день, на работе, Ольга позвонила единственной подруге, Лерке.

— Привет, — сказала она, закрывшись в переговорке. — Я сейчас взорвусь.
— Опять твоя свекровь-фельдмаршал? — без предисловий спросила Лера. — Что на этот раз? Неправильно дышишь?
— Хуже. Она покусилась на святое. На мои фиалки.
Ольга пересказала вчерашнюю сцену. Лера сочувственно хмыкнула.
— Оль, я тебе как юрист говорю: это психологическое насилие. Она тебя изводит. А муж твой что? Опять в позе страуса?
— Он говорит «потерпи». Лера, я его скоро возненавижу. И ее. И себя. Я вчера на нее накричала. Чувствую себя последней ….
— Так, стоп. Никакая ты не …. Ты живой человек с истощенной нервной системой. Она тебя провоцирует, а ты ведешься. Слушай, а может, в ней реально дело? В ее прошлом? Люди же не становятся такими на пустом месте. Твой Дима что-нибудь рассказывал про ее жизнь? Про детство?
— Ничего, — вздохнула Ольга. — Он сам мало что знает. Дед умер давно, а она никогда ничего не рассказывает. Она вообще не говорит о прошлом. Будто его и не было. Есть только «правильно» и «неправильно». И ее этот дурацкий чемодан, который она охраняет, как дракон.
— Опа! — оживилась Лера. — Вот! Вот где собака зарыта! В чемодане! Спорим, там какая-нибудь тайна? Несчастная любовь, потерянные сокровища… Оль, тебе надо его вскрыть!
— Ты с ума сошла? — ужаснулась Ольга. — Это же… подло!
— А доводить тебя до нервного срыва — это не подло? Оль, это самозащита. Может, ты там найдешь что-то, что все объяснит. И тебе станет легче. Подумай об этом.

Ольга положила трубку с тяжелым сердцем. Вскрыть чемодан? Нет, никогда. Но мысль, посеянная Лерой, уже начала прорастать в ее сознании.

Вечером дома ее ждал новый сюрприз. Максим, обычно избегавший бабушку, сидел с ней в гостиной.

— …и вот я ей говорю, мол, это не баг, это фича, — увлеченно рассказывал он. — А она не понимает. Это, ба, такая штука в программировании…
— Я поняла, — сухо прервала его Анна Петровна. — Ерунда все это ваше программирование. Ты бы лучше книгу почитал. Классику. Вот у деда твоего какая библиотека была! Он всего «Онегина» наизусть знал. А ты что знаешь?
Максим сдулся. Его попытка наладить контакт разбилась о гранитную стену.
— Ничего я не знаю, — буркнул он, встал и ушел в свою комнату, громко хлопнув дверью.

Анна Петровна только покачала головой, и в ее взгляде Ольга снова прочитала это страшное слово: «неправильно».

Ночью она не могла уснуть. Рядом ровно дышал Дима. Он спал, он отключался от проблемы. А она не могла. Она ворочалась, и перед ее глазами стояли переставленные фиалки, расстроенное лицо сына и этот проклятый чемодан. Что в нем? Что сделало эту женщину такой?

Через несколько дней случилось то, что стало катализатором. Анне Петровне стало нехорошо. Резко подскочило давление, закружилась голова. Ольга, перепугавшись, вызвала врача. Примчался с работы Дима. Вдвоем они помогли усадить бледную, обмякшую Анну Петровну на кровать, пока доктор, пожилая женщина со скорой, готовила тонометр.

— Водички принесите, — скомандовала врач.

Ольга бросилась на кухню. Вернувшись со стаканом воды, она замерла на пороге. Видимо, когда Дима помогал матери лечь, он нечаянно задел тот самый чемодан. Один из латунных замков, старый и разболтанный, со щелчком открылся, и крышка слегка приподнялась, обнажив краешек содержимого.
Ольга отвела взгляд, чувствуя, как щеки заливает краска стыда. Это было сильнее ее. Непреодолимое, почти болезненное любопытство…

Когда врач сделала укол, дала таблетку и ушла вместе с Димой в коридор, чтобы выписать рецепт, Ольга осталась в комнате одна. Свекровь лежала с закрытыми глазами, ее дыхание было ровным. Она спала.

Ольга подошла к чемодану. Сердце колотилось где-то в горле. «Не смей. Это подло. Не смей». Но руки уже сами тянулись к крышке. Она знала, что совершает предательство. Но желание разгадать тайну, понять причину этой холодной, выжигающей все живое правоты было сильнее.

Она заглянула внутрь.
И мир перевернулся…

Она была готова увидеть что угодно: пачки старых советских денег, пожелтевшие облигации, узелок с фамильными драгоценностями, которые свекровь берегла от «непутевой» невестки.

Но то, что она увидела, не имело ничего общего с ее догадками. Чемодан был наполнен тем, что любой счел бы хламом. Сверху лежал выцветший, пожелтевший от времени детский чепчик из тонкого батиста с обтрепавшимися кружевами. Рядом — маленькая деревянная лошадка-каталка с облезшей краской и одним колесиком. Глубже виднелась пачка писем, перевязанных выцветшей атласной лентой, и толстая стопка детских рисунков на таких же пожелтевших, ломких листах.

Это было так странно, так не вязалось с образом суровой, прагматичной Анны Петровны, что Ольга на миг растерялась.

Она присела на пол рядом с чемоданом, чувствуя себя предателем. Руки дрожали. Она осторожно достала стопку рисунков. Неумелые, наивные детские каракули. Солнце с лучами-палочками, домик с кривым дымом из трубы, цветы-кружочки…

Ольга перебирала их, и сердце сжималось от необъяснимой нежности и острого чувства вины. На одном из рисунков, где вся семья держалась за руки, она увидела знакомую подпись, выведенную печатными буквами: «Мамочке от Димы». Ему здесь было лет пять, не больше. Но на подавляющем большинстве других рисунков, выполненных той же детской рукой, но как будто чуть увереннее, стояло другое имя. «Катюша». Или просто «Катя».

Ольга не знала никакой Катюши. У Димы не было сестер. Она была уверена в этом.

Ее руки сами потянулись к пачке писем. Она развязала ленточку, которая тут же рассыпалась в прах. Это были письма ее покойного свекра, отца Димы, из долгой геологической экспедиции. Пожелтевшие треугольнички, исписанные выцветшими чернилами. Ольга начала читать.

И с каждой строчкой ледяной панцирь вокруг ее сердца начал трескаться.
Он писал жене нежные, полные любви и тоски письма. Называл ее «моя Анечка», «мое солнышко», «мой свет в окошке». И почти в каждом письме были строчки: «Как там наши малыши? Передай привет моему разбойнику Димке. Как наша принцесса Катюша, спала ли у нее температура? Врач говорит, все будет хорошо? Я так переживаю. Пожалуйста, не оставляй ее ни на минуту. Целуй ее за меня».

В последнем письме, датированном августом 1978 года, почерк был тревожным, сбитым. «Анечка, родная моя, почему ты не пишешь? Я места себе не нахожу. Что с нашей доченькой? Я получил твою телеграмму, но не верю… Не хочу верить. Умоляю, напиши хоть слово. Я скоро вернусь. Мы со всем справимся. Только дождись».

Ольга сидела на полу рядом с чемоданом, и по ее лицу бесшумно текли слезы. Она смотрела на маленький чепчик, на облезлую лошадку, на рисунки девочки, которой она никогда не знала. И она начала понимать. Понимать все. Холодность. Контроль. Страх сделать что-то «неправильно». Вечное осуждение в глазах.

Вечером, когда Анна Петровна проснулась и почувствовала себя лучше, Ольга заварила ей чай с травами и вошла в комнату. Она поставила чашку на тумбочку, села на край кровати, где спала свекровь.

— Как вы себя чувствуете?
— Нормально, — голос был слабым, но уже привычно-отстраненным.

Ольга набрала побольше воздуха.

— Анна Петровна… я… — она запнулась, не зная, как начать. — Я сегодня открыла ваш чемодан.

Свекровь вздрогнула и резко открыла глаза. В них полыхнуло такое негодование, что Ольга съежилась.

— Ты… как ты посмела?!
— Простите меня, — прошептала Ольга. — Я знаю, что не имела права. Но, пожалуйста… скажите мне. Кто такая Катюша?

Наступила такая оглушительная тишина, что было слышно, как гудит кровь в ушах. Лицо свекрови, обычно похожее на строгую маску, дрогнуло. Суровые складки у рта разгладились, и в ее глазах, впервые за все это время, Ольга увидела не холод, а бездну, полную застарелой, невыносимой боли.
Анна Петровна долго молчала, глядя куда-то в стену. А потом заговорила. Тихо, глухо, будто слова с трудом пробивались сквозь сорокалетнюю толщу льда.

— Катя… это была первая. Дочь. Сестра Димы. Она была старше его на два года.

Она говорила, а Ольга слушала, боясь пошевелиться.

Она рассказала, что когда Диме было четыре, а Кате шесть, девочка заболела. Менингит. Вспышка в детском саду. Болезнь развивалась стремительно, страшно. Муж был далеко, в экспедиции, связи почти не было. Она осталась с этой бедой один на один.

— Она сгорела за три дня, — шептала Анна Петровна, и ее пальцы комкали край одеяла. — Три дня. Я сидела рядом, держала ее за горячую ручку и врала. Говорила, что все будет хорошо, что папа скоро приедет и привезет ей самую большую куклу на свете. А она смотрела на меня и уже не узнавала… Когда ее не стало… я ничего не почувствовала. Пустота. Будто из меня вынули все, оставили только оболочку.

Она замолчала, переводя дыхание.

— Когда муж вернулся, меня уже прежней не было. Я должна была держаться ради Димки. Я запретила себе плакать. Запретила чувствовать. Я решила, что если все в моей жизни будет правильно, по порядку, если я буду все контролировать, каждую мелочь, то беда больше никогда не постучится в наш дом. Я так боялась… так боялась потерять и его. Я стала такой… такой, как сейчас.

Она перевела взгляд на Ольгу, и в ее глазах стояли сухие, невыплаканные за столько лет слезы.

— Я всю жизнь боялась, что Дима забудет, что у него была сестра. А потом поняла, что он и не помнил. Он был слишком мал. И я осталась ее единственной памятью. Вот и ношу эту память в чемодане. Больше некому.

В этот миг вся обида, все раздражение, накопившееся в Ольге, испарилось без следа. Она увидела перед собой не домашнего тирана, а женщину, несущую на себе неподъемный груз. Женщину с огромной, кровоточащей раной в душе, которую она пыталась прикрыть броней из строгости и вечных придирок. Ольге стало невыносимо стыдно за свое раздражение, за свою глухоту, за слезы в ванной из-за каких-то фиалок.

Она осторожно взяла костлявую, холодную руку свекрови в свои.

— Теперь есть, кому, — тихо сказала она. — Теперь мы будем помнить вместе.

Вечером она рассказала все мужу. Дмитрий слушал, и его лицо становилось растерянным и бледным. Он смутно, как во сне, помнил что-то. Яркое платьице, смех, косички. Но эти образы были такими блеклыми, что он всегда считал их детской фантазией. Мать никогда, ни разу не говорила с ним об этом. И он никогда не спрашивал. Эта тема была замурована в их семье.

— Я помню… — прошептал он. — Помню, как она прятала мои машинки. А я плакал. Господи, Оля… Я ничего не помнил.

Он подошел к окну и долго стоял, глядя в темноту. Ольга подошла и обняла его. Они оба были жертвами этой тишины.

Позже Дима вошел в комнату к матери. Он сел на край кровати, так же, как до этого сидела Ольга.

— Мам, — тихо сказал он. — Почему ты мне никогда не рассказывала?

Анна Петровна смотрела на своего взрослого, седеющего сына.

— Я боялась сделать тебе больно. А потом… боялась, что ты меня не поймешь. Что скажешь, что нужно жить дальше. А я не могла. Часть меня осталась там, в том августе.

— Я бы понял, — сказал Дима. — Мам, я бы все понял.

И он впервые за много лет обнял ее. Не дежурно, не на праздник. А по-настоящему. И она, такая всегда прямая и несгибаемая, вдруг обмякла в его руках и тихо заплакала.

На следующий день они втроем — Ольга, Дима и Анна Петровна — сели на пол в ее комнате и вместе разобрали чемодан. Они рассматривали каждый рисунок, каждую вещицу. Анна Петровна впервые рассказывала о дочери — какая она была смешная, упрямая, как любила рисовать и петь. Она плакала, и это были живые, теплые слезы.

Позвали Максима. Он вошел настороженно, не понимая, что происходит.

— Сядь, мой хороший, — сказала Анна Петровна. — Я хочу тебе кое-что рассказать. Про твою тетю.

И она начала рассказывать заново. Максим слушал, и его обычная подростковая ирония слетала с лица, уступая место удивлению и состраданию. Он смотрел на бабушку другими глазами. Не на «фельдмаршала», а на женщину, которая пронесла через всю жизнь такую тяжесть.

Они выбрали самый светлый Катин рисунок — тот, где солнце улыбалось во все небо — и вставили его в простую деревянную рамку. Повесили в гостиной. Не как напоминание о горе, а как символ света и памяти.

Лед тронулся. Анна Петровна начала меняться. Медленно, незаметно. Она все реже делала замечания. Однажды она попросила Ольгу научить ее пользоваться планшетом, чтобы смотреть фотографии Максима. В другой раз она испекла пирог по своему старому рецепту, и он оказался невероятно вкусным.

История закончилась несколько месяцев спустя, в обычный воскресный день. Ольга вошла на кухню и увидела картину, которую еще полгода назад невозможно было представить. Анна Петровна и Максим вместе раскатывали тесто.

— Нет, ты не так делаешь, — говорила Анна Петровна, но в ее голосе не было критики. — Смотри, надо вот так, от центра к краям. Давай, попробуй.

Она с улыбкой смотрела, как ее внук, будущий программист, неумело, но старательно возит скалкой по тесту.

Ольга прислонилась к косяку, глядя на них. Ее дом снова был полон воздуха. Но теперь это был другой воздух — прозрачный, чистый, наполненный не просто покоем, а глубоким, выстраданным пониманием. Она поняла, что иногда за самыми колючими шипами скрывается не злость, а беззащитная боль. И чтобы обрести настоящую семью, им нужно было не просто научиться терпеть друг друга. Им нужно было вместе открыть старый, пыльный чемодан и разделить на всех его горькое и бесценное содержимое…

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Мой дом — мои правила, Анна Петровна, и если вам что-то не нравится, вас тут никто… — осеклась Ольга
Избранница Золотухина вступает в новый этап борьбы за имущество мэтра