Пакет с продуктами порвался ровно посередине двора. Не громко, без театрального треска, а просто — «хрусть».
Банка маринованных огурцов, глухо ухнув, покатилась по мокрому асфальту прямо в лужу.
Елена Сергеевна остановилась, глядя на банку с тупой, привычной усталостью. Поднимать не хотелось.
Хотелось сесть прямо здесь, на бордюр, выкрашенный весной в ядовито-зеленый цвет. Сидеть бы так, пока не выключат свет во всех окнах девятиэтажки.
Но спина ныла, напоминая, что с низкого бордюра она потом может и не встать. Да и огурцы стоили сто сорок рублей по акции. Деньги не великие, но лишних в кошельке не водилось.

Она вздохнула, перехватила уцелевшую ручку пакета, прижала его к груди, как ребенка. Полезла за банкой.
В луже отражалось серое, набрякшее дождем небо. Ноябрь в этом году выдался особенно злым, пронизывающим до костей.
У магазина «Пятерочка», что светился желтыми глазами витрин на углу, сегодня было пусто. Это пустое место царапало глаз сильнее, чем разбитый асфальт.
Три месяца подряд там, на перевернутом пластиковом ящике из-под овощей, сидел старик. Не просил, не тянул руки, не гнусавил заученные молитвы.
Просто сидел, кутаясь в пальто. Оно, казалось, помнило еще похороны генсеков — драп местами вытерся до лысин, воротник стоял колом.
Но пуговицы, странное дело, были все на месте. И даже пришиты крепко, не на «живую нитку», а суровой дратвой.
Каждый раз, когда Елена выходила из стеклянных дверей, он шарил в кармане. Протягивал ей ромашку.
Обычную, полевую, с желтым, как деревенский желток, центром. Где он брал их в ноябре, когда вся трава давно полегла, оставалось загадкой.
Может, знал теплотрассу, где земля не промерзала. А может, покупал в цветочном ларьке поштучно на ту мелочь, что ему кидали прохожие.
— Держи, дочка, — говорил он скрипучим голосом. — Для радости.
Елена брала. Неловко совала ему в ответ то пирожок с капустой, то пакет кефира. Иногда высыпала горсть мелочи, оттягивающей карман.
Он кивал, прятал гостинец за пазуху. А ромашку она несла домой.
Ставила в граненый стакан со сколотым ободком — единственное, что осталось от сервиза свекрови. Цветок стоял долго, дня три, потом сникал, роняя белые лепестки на клеенку.
А сегодня ящика не было. И старика не было.
Елена дотащила продукты до подъезда. Домофон запищал противно, въедливо, словно насмехаясь над ее усталостью.
Лифт, как всегда, не работал. Слышно было, как где-то на верхних этажах он натужно гудит, пытаясь закрыть двери.
Пришлось идти пешком на четвертый. Лестница пахла чужими котами и жареной мойвой. Этот запах въелся в перила, в самую суть этого дома.
Квартира встретила её привычным гулом старого холодильника. Он всегда дрожал, как в лихорадке, когда включался компрессор.
В прихожей было темно. Лампочка перегорела еще позавчера, а новую вкрутить было некому.
Дочь, Наташка, приходила поздно. На просьбы матери она только отмахивалась: «Мам, включи фонарик на телефоне, делов-то».
Елена разулась. Аккуратно поставила стоптанные ботинки на газетку, чтобы грязь не тащилась в комнату. Ноги гудели.
Она прошла на кухню, не зажигая верхний свет. Включила только вытяжку — там горела тусклая желтая лампочка.
— Мам, ты? — голос дочери из комнаты звучал глухо, из-под одеяла.
— Я, кто ж еще, — отозвалась Елена, выкладывая мокрую банку на стол. — Ты ела?
— Не хотела.
— Там рассольник в кастрюле, только разогреть. Желудок испортишь, потом на лекарства работать будем.
— Мам, не начинай.
Вот так всегда. Забота, превращенная в бубнеж.
Елена знала, что надо бы подойти, спросить, как прошел день. Но сил не было. Была только тяжесть в плечах и этот бесконечный гул холодильника.
Она поставила чайник. Свисток на нем давно сломался, поэтому надо было караулить момент закипания по звуку.
Старика не было и на следующий день. И через день.
Ящик исчез, словно его дворник унес вместе с осенней листвой. Елена ловила себя на том, что замедляет шаг у магазина.
Без той ромашки день казался незавершенным. Каким-то кривым, как плохо застегнутая молния на сапоге.
— Вы не видели дедушку, который тут сидел? — не выдержала она однажды.
Охранник, скучающий у камер хранения, зевнул, показав ряд коронок:
— Кого? Бродягу-то? Да помер, поди. Или наряд забрал. Ходят тут всякие.
Елена вышла на улицу. Ветер швырнул в лицо горсть ледяной крупы.
«Помер, поди». Так просто. Жил человек, дарил цветы, а теперь — пустое место. Только пятно мазута на асфальте.
Дома она долго мыла посуду. Терла тарелки губкой, пока скрип фаянса не стал невыносимым.
Наташка сидела на кухне, уткнувшись в телефон.
— Ты шапку надевала сегодня? — спросила Елена, не оборачиваясь.
— Надевала.
— Врала бы уж складнее. Уши красные. Менингит заработаешь, кто с внуками сидеть будет?
— Мам, каких внуков? Мне двадцать пять, я даже кота завести не могу в этой тесноте.
— Теснота не теснота, а крыша есть. Отец этот гарнитур, между прочим, по талонам доставал.
Елена кивнула на кухонные шкафчики. Дверцы их давно перекосило, они не закрывались плотно, зияя щелями.
Наташка резко встала. Стул визгнул ножками по линолеуму.
— Я спать.
Елена осталась одна. Она села за стол, разгладила ладонью клеенку.
Под пальцами ощущались крошки и порезы от ножа. В углу, в том самом стакане, стояла последняя ромашка.
Сухая, коричневая, мертвая. Выкинуть рука не поднималась.
Это случилось в субботу.
Елена собиралась на рынок за картошкой. Там, у частников, можно было взять мешок подешевле, если поторговаться.
Она надела свое «выходное» пальто, которое уже лет пять как перешло в разряд повседневных. Повязала шарф и вышла из подъезда.
И замерла.
Прямо у облупленного козырька, перегородив выезд мусоровозу, стояла машина. Длинная, черная, блестящая.
Лимузин. В их дворе, где даже таксисты боялись подвеску оставить, этот автомобиль смотрелся инородным телом. Космическим кораблем, рухнувшим в болото.
Соседки, оккупировавшие скамейку несмотря на холод, притихли. Вытянули шеи.
Водительская дверь открылась. Из машины вышел мужчина — высокий, в строгом костюме и фуражке.
Он оглядел двор, поморщился, увидев переполненные баки. И направился прямо к Елене.
Она инстинктивно прижала к себе сумку-тележку. Пальцы на ручке похолодели.
Первая мысль была глупой, пугливой: «Кредит? Наташка что-то натворила?». В висках застучало.
— Елена Сергеевна Воронова? — спросил водитель. Голос у него был ровный, без выражения.
— Я… А что случилось? Мы платим вовремя, квитанции все есть…
— Вам просили передать.
Он протянул ей пакет. Обычный, плотный бумажный, с ручками из бечевки. Никаких картинок, только сургучная печать на клапане.
— Кто? — Елена попятилась, едва не споткнувшись о тележку. — Я ничего не заказывала. Это ошибка.
— Не ошибка. Это от Ивана Петровича. Он сказал, вы поймете.
— Какого Ивана Петровича? Я не знаю никаких…
— Ромашки, — тихо сказал водитель. — Он просил напомнить про ромашки.
Елена застыла. Ветер трепал край её шарфа, бил по лицу, но она этого не чувствовала.
Водитель коротко кивнул и сел в машину. Черный левиафан, бесшумно шурша шинами, поплыл прочь со двора, лавируя между ямами.
Соседки на лавке зашевелились, как размороженные мухи. Сейчас начнется. Сплетни полетят быстрее интернета.
Елена, прижимая пакет к груди, развернулась и почти побежала обратно в подъезд. Лифт, на удивление, приехал сразу.
Дома никого не было. Наташка ушла на смену.
Елена положила пакет на кухонный стол. Он выглядел здесь чужим.
Рядом с сахарницей, у которой отбита ручка. Рядом с полотенцем в пятнах, которые уже не отстирывались.
Руки дрожали. Не той мелкой дрожью, что бывает от холода, а крупной, нутряной. Она надорвала бумагу.
Внутри лежала папка. Толстая, из дорогой кожи. И конверт.
Обычный почтовый конверт, подписанный нетвердой, скачущей рукой: «Той, что не прошла мимо».
Елена села на табурет. Ноги стали ватными. Она вскрыла конверт.
«Здравствуйте, Елена Сергеевна.
Если вы это читаете, значит, меня уже нет. Не пугайтесь. Я не сумасшедший, хотя многие так думали.
Меня зовут Иван Петрович Соболев. Может, слышали фамилию, а может и нет — неважно.
Всю жизнь я строил дома. Большие, красивые, холодные дома для богатых людей. Заработал много. Очень много.
И потерял все, что имело смысл. Жену, сына, друзей.
Когда мне поставили диагноз, я вдруг понял простую вещь. Умирать мне придется в окружении сиделок, которые ждут, когда я испущу дух, чтобы поделить счета.
Я решил проверить. Глупость, наверное. Стариковская блажь.
Я надел старое пальто, которое нашел на чердаке дачи. Под ним, правда, было теплое термобелье — старые кости мерзнут.
Я пошел в люди. Хотел найти человека. Просто человека.
Знаете, сколько раз меня пнули за этот год? Словесно и физически. Трижды сдавали в полицию. Обливали водой.
А потом появились вы. У вас глаза грустные, Елена Сергеевна. Как у моей жены были.
Вы не отводили взгляд. Вы давали мне кефир. Не деньги, чтобы откупиться, а еду. И брали мои цветы.
Вы не брезговали. Это сейчас самая дорогая валюта в мире — небрезгливость души.
В папке — документы. Это завещание. Мой дом в поселке «Сосны» теперь ваш.
И счет в банке. Там хватит, чтобы вы больше никогда не покупали огурцы по акции. И вылечили, наконец, свои ноги — я видел, как вы хромаете.
Не отказывайтесь. У меня никого нет.
Если не возьмете вы, всё уйдет государству или дальним родственникам. Они даже на похороны не приедут.
А так я буду знать, что в моем доме, на моей кухне, будет пахнуть жизнью. Что там заварят чай и будут ругать дочь за то, что она без шапки.
Живите, Лена. Просто живите.
Приписка: Ромашки мне привозил водитель из оранжереи. Я просил выбирать самые простые. Простите за маскарад».
Елена опустила письмо. В кухне было тихо, только холодильник привычно вздрагивал. За окном начинало темнеть.
Она открыла папку. Бумаги с печатями, ключи — тяжелая связка, которая приятно холодила ладонь.
Адрес: поселок «Сосны», улица Лесная, дом один. Она знала этот поселок. Туда даже автобусы не ходили.
— Мам, я ключи забыла, открой! — раздался звонок в дверь.
Наташка вернулась раньше. Елена встала. Подошла к двери, щелкнула замком.
Наташка ввалилась в прихожую, стряхивая мокрый снег с куртки.
— Там дубак такой, ужас! А у нас чего дверью так хлопали соседи?
Дочь стянула шарф.
— Баб Нюра внизу сидит, глаза по полтиннику. Говорит, к тебе бандиты приезжали. Мам, ты чего молчишь?
Елена смотрела на дочь. На её уставшее лицо, на дешевую куртку, из которой лез синтепон. На мокрые сапоги, которые давно просили каши.
— Мам? Тебе плохо? Опять давление?
Наташка бросила сумку на пол, подскочила, схватила за руки. Ладони у нее были ледяные и шершавые от ветра.
— Нет, Наташа, — Елена вдруг улыбнулась. Улыбка вышла кривой, дрожащей, но настоящей.
Впервые за много лет у нее внутри отпустил тугой узел тревоги.
— Не давление. Садись. Нам надо поговорить. И поставь чайник.
— Какой чайник? Мам, ты о чем?
Елена сжала руку дочери.
— Только не этот, старый. Мы скоро купим новый. Со свистком.
— Мам?
— Нам придется учиться топить камин, Наташа. Говорят, это непросто, но мы справимся.
За окном сгущались сумерки, скрывая облезлые стены панельки. Но на кухне горел свет.
В граненый стакан, где стояла сухая ромашка, Елена решила налить свежей воды. Пусть стоит. Как память.
Эпилог
Первый май в новом доме пах не сиренью, как в городе. Он пах разогретой на солнце смолой и почему-то сырой штукатуркой.
Елена Сергеевна вышла на террасу. Доски под ногами были теплые, гладкие — не чета щербатому линолеуму.
Она до сих пор ходила по дому осторожно, словно в музее. Боялась что-нибудь задеть.
Привычка экономить свет никуда не делась. Выходя из комнаты, она машинально щелкала выключателем.
Наташка каждый раз смеялась: «Мам, тут датчики движения, оно само погаснет». Но руке нужен был этот жест — щелчок, подтверждающий контроль.
В саду, в тени огромных корабельных сосен, возилась дочь.
Она изменилась. Исчезла серая, въевшаяся в кожу усталость. Волосы блестели, движения стали плавными.
Наташка что-то копала маленькой лопаткой у самой ограды.
Елена спустилась по ступенькам, придерживая край домашнего кардигана. Он был старый, вязаный, с одной растянутой петлей на рукаве.
Дочь порывалась его выкинуть, но Елена не дала. В этом доме, где все было слишком новым, ей нужны были свои, «пожившие» вещи.
— Ты чего там возишься? — спросила Елена. — Спину надует, земля еще холодная.
— Мам, на улице плюс двадцать.
Наташка выпрямилась, отряхивая колени.
— Я ромашки сажаю.
Елена замерла.
— Какие ромашки?
— Обычные. Полевые. Ездила в питомник за туями, увидела семена. Подумала… ну, пусть будут. Иван Петрович бы одобрил.
Имя бывшего хозяина здесь произносили нечасто, но с особым, тихим уважением.
Портрета его у них не было. Только то короткое письмо, которое Елена хранила в тумбочке, вместе со старым стаканом.
Стакан переехал с ними. Он стоял теперь на мраморной столешнице, нелепый и трогательный.
— Одобрил бы, — тихо согласилась Елена. — Только поливать их надо теплой водой. Корни пожжешь холодом.
— Я знаю, мам. Я лейку набрала, она на солнце греется.
Они постояли молча. Гул города был слышен лишь отдаленным фоном, похожим на шум прибоя.
Жизнь не стала сказкой в одночасье. Ноги у Елены все так же ныли к дождю. Привычка проверять ценники тоже осталась.
Но исчез главный враг — липкий страх перед будущим. Страх, что сломается холодильник, и не на что будет чинить.
На прошлой неделе они ездили на кладбище. Могила Ивана Петровича нашлась в дальнем углу престижного сектора.
Елена долго оттирала влажной салфеткой птичьи следы с камня. А Наташка положила цветы. Простые хризантемы, похожие на большие ромашки.
— Пойдем чай пить? — предложила дочь, щурясь от солнца. — Я ватрушек купила. В пекарне, свежие еще.
— Купила она… Самой испечь лень, — привычно проворчала Елена, но в голосе не было упрека. — Иди, мой руки.
Она вернулась в дом. Огромная кухня, залитая светом, уже не пугала.
Елена подошла к окну. Там, за стеклом, дочь шла по дорожке, размахивая пустой лейкой.
Елена Сергеевна поправила штору — здесь была плотная, льняная ткань. В углу, на подоконнике, стоял тот самый стакан. Пустой.
Она взяла его, поднесла к крану, набрала воды.
А потом вышла на крыльцо. Спустилась к свежей грядке и аккуратно вылила воду на темную землю. Туда, где должны были прорасти семена.
— Расти, — шепнула она. — Для радости.
Ветер качнул верхушки сосен. Ей показалось, что где-то рядом, в шуме ветвей, кто-то одобрительно скрипнул старым голосом.






