— Почему твоя мама переклеила обои в нашей спальне и выкинула мои шторы, пока мы были в отпуске? Я давала ей ключи только поливать цветы! Па

— Почему твоя мама переклеила обои в нашей спальне и выкинула мои шторы, пока мы были в отпуске? Я давала ей ключи только поливать цветы! Паша, почему ты молчишь и говоришь, что мама хотела как лучше? Это мой дом, а не полигон для её вкусов! — голос Вероники не срывался на визг, он звучал глухо и страшно, словно скрежет металла по стеклу.

Она стояла посреди комнаты, не выпуская из рук ручку чемодана, и смотрела на то, во что превратилась их спальня. Десять дней назад, когда они уезжали в аэропорт, стены здесь были благородного, сложного оттенка «грозового неба». Это была дорогая, матовая краска, которую Вероника подбирала три недели, выкрашивая пробники на картоне и наблюдая, как меняется цвет при утреннем и вечернем свете. Это была идеальная, холодная капсула для отдыха, где глаз не цеплялся ни за что лишнее.

Теперь же на неё со всех четырех стен давили гигантские, мясистые пионы. Они были не просто розовыми — они были цвета несвежего фарша, с жирными бордовыми прожилками и обильным золотым напылением, которое дешево блестело в свете люстры. Фон этих цветов был тошнотворно-бежевым, с какой-то рябью, имитирующей, видимо, венецианскую штукатурку, но на деле напоминающей застывшую манную кашу.

— Ну, Вероник, ну чего ты сразу начинаешь? — Павел переступил с ноги на ногу, старательно отводя взгляд от стены, где стык обоев разошелся на добрых полсантиметра, обнажая старую шпаклевку. — Мама сюрприз хотела сделать. Она говорила, что у нас как в склепе. Темно, говорит, холодно. А тут — живенько. Смотри, как комната сразу заиграла. Светлее стало, уютнее. Она же старалась, деньги тратила, клеила сама, наверное, ночами не спала…

— Заиграла? — Вероника медленно подошла к стене. От бумаги исходил тяжелый, кислый запах дешевого обойного клея, который перебивал даже аромат её дорожных духов. — Паша, посмотри сюда.

Она ткнула пальцем в угол, где плинтус был густо, неряшливо заляпан засохшими белесыми потеками. Дорогой, широкий плинтус из дюрополимера, который они заказывали из Бельгии, теперь выглядел так, словно его обгадили птицы.

— Она испортила плинтуса. Она заклеила вентиляционное отверстие. Ты видишь этот пузырь? — Вероника нажала ладонью на вздувшийся участок стены под потолком. Бумага под её рукой хрустнула. — Здесь даже стены не прогрунтовали перед поклейкой. Она просто налепила этот бумажный кошмар поверх моей краски.

— Ну, пузырь можно и шприцем проткнуть, клея туда загнать, делов-то, — пробормотал Павел, снимая кроссовки и пиная их в угол, чего раньше никогда не делал, словно атмосфера дешевого ремонта диктовала новые правила поведения. — Зато смотри, как душевно. Золото на солнце будет гореть. Мама говорила, что это шелкография, дорогой рулон, между прочим.

Вероника почувствовала, как внутри, где-то в районе солнечного сплетения, начинает сворачиваться тугая, ледяная пружина. Дело было не в золоте. И даже не в уродливых цветах, от которых начинало рябить в глазах. Дело было в тотальном, абсолютном нарушении самой базовой договоренности — неприкосновенности её территории.

Она вспомнила, как Галина Ивановна, провожая их, елейным голосом обещала «только поливать фикус и проветривать». Вероника оставила ключи с легким сердцем, полагая, что взрослый человек понимает значение слова «приватность». Оказалось, не понимает.

— Паша, это винил. Самый дешевый, воздухонепроницаемый винил, который выделяет формальдегид, — Вероника провела ногтем по золотой прожилке на цветке. На пальце осталась блестящая пыль. — Это не ремонт. Это акт вандализма. Ты понимаешь, что чтобы вернуть всё как было, нам придется сдирать это, шкурить стены, грунтовать и красить заново? Это неделя работы и куча денег.

— Да зачем сдирать-то?! — Павел впервые повысил голос, в его интонациях проскользнуло раздражение. — Нормальные обои! Что ты вечно придираешься? Тебе лишь бы всё усложнить. Приехали, отдохнули, живи и радуйся. Нет, надо сразу нос воротить. Мать для нас старалась, спину гнула, а ты сейчас будешь из себя королеву строить? «Винил, формальдегид…» Проще надо быть, Вероника. Люди годами с такими обоями живут и счастливы.

Вероника посмотрела на мужа так, словно видела его впервые. На загорелом лице Павла читалось искреннее непонимание. Он действительно не видел проблемы. Для него эти аляповатые цветы были нормой, а её выверенный интерьер — блажью. Он сейчас защищал не мать, он защищал своё право на безвкусицу, своё право не видеть разницы между стилем и колхозным шиком.

— Я не те люди, Паша. И это моя квартира, купленная на мои добрачные накопления, о чем я тебе никогда не напоминала, но, видимо, пора, — произнесла она тихо, и от этого спокойствия Павлу стало явно не по себе. — В этой комнате невозможно спать. Здесь пахнет химией и сыростью. Это не «сюрприз». Это метка. Она пометила территорию, как кот метит углы, чтобы показать, кто здесь на самом деле хозяйка. А ты, вместо того чтобы ужаснуться, стоишь и рассказываешь мне про уют.

Она прошла к окну, где раньше висели плотные римские шторы цвета графита, идеально блокирующие свет. Теперь карниз был пуст. Окна зияли чернотой, отражая этот цветочный ад.

— Где римские шторы, Паша? — спросила она, не оборачиваясь.

— Мама сказала, они мрачные, как в офисе. Она их сняла, чтобы постирать, наверное… Или убрала, — Павел замялся, чувствуя, что ступает на тонкий лед. — Слушай, давай не будем сейчас, а? Я есть хочу, с дороги устал. Завтра разберемся. Может, при дневном свете тебе понравится. Привыкнешь.

— Привыкну? — Вероника резко развернулась. В свете люстры её лицо казалось высеченным из мрамора. — К плесени привыкают. К бедности привыкают. К клопам. А я не собираюсь привыкать к тому, что в моем доме без моего ведома устраивают этот балаган.

Она пнула чемодан, и тот отъехал к стене, ударившись о свежепокленный рулон. Звук был глухой, влажный. Обои в этом месте еще не просохли окончательно.

— Звони ей, — сказала Вероника. — Спроси, где она дела вещи. И пусть забирает свои ключи.

— Ты что, сейчас звонить будешь? Десять вечера! — возмутился Павел. — Человека разбудишь, давление поднимешь. Имей совесть.

В этот момент в замке входной двери заскрежетал ключ. Вероника и Павел переглянулись. Только один человек в этом мире считал нормальным приходить без звонка в десять вечера в день возвращения хозяев из отпуска.

— А вот и автор инсталляции, — ледяным тоном произнесла Вероника, скрестив руки на груди. — Сейчас мы и узнаем про совесть.

Дверь распахнулась широко и уверенно, впуская в прихожую Галину Ивановну. Она вошла не как гость, и даже не как родственница, забежавшая проверить цветы. Она вошла как прораб, сдающий объект, сияя той особой, непрошибаемой гордостью человека, причинившего добро в особо крупных размерах. В руках у неё были два огромных полиэтиленовых пакета, из которых торчало что-то бардовое и ворсистое.

— А я смотрю — свет горит! Думаю, ну слава богу, долетели! — её голос заполнил собой всё пространство, мгновенно вытесняя остатки тишины. Галина Ивановна сбросила туфли, даже не наклоняясь, и по-хозяйски прошла в спальню, волоча пакеты по полу. — Ну? Ну как вам? Сюрприз удался? Я же говорила, Паша, что успею до вашего приезда! Всю неделю, как проклятая, до трех ночи клеила, зато теперь хоть на квартиру похоже стало, а не на операционную!

Она остановилась посреди комнаты, раскинув руки, словно певица на сцене, ожидающая оваций. Её взгляд скользнул по окаменевшему лицу Вероники, но не задержался на нем, переключившись на сына.

— Пашка, ну ты глянь, как золото играет! Я ж говорила, эти обои — огонь просто. Итальянская коллекция, по акции урвала, последние восемь рулонов забрала. Продавец сказал — для дворцовых интерьеров. А у вас потолки высокие, вам сам бог велел. А то жили, как сироты казанские, с серыми стенами. Стыдно было людей пригласить.

— Галина Ивановна, — Вероника говорила тихо, но в этом тоне было столько холода, что даже разгоряченная собственным энтузиазмом свекровь на секунду замолчала. — Где мои римские шторы? И где остатки краски, которые стояли в кладовке?

Галина Ивановна отмахнулась, как от назойливой мухи, и принялась развязывать узлы на пакетах.

— Ой, Вероника, вечно ты со своими глупостями. Какие шторы? Те тряпки серые? Я их на мусорку вынесла. Они же пыль только собирали, вид у них был, прости господи, как будто ими полы мыли. А краску твою я соседу отдала, дяде Вите, ему гараж подкрасить надо было. Зачем вам старая краска? Теперь у вас красота, уют!

Вероника почувствовала, как пол уходит из-под ног. Римские шторы, сшитые на заказ из ткани блэкаут, стоившие половину её зарплаты, теперь лежали где-то в грязном контейнере во дворе. Краска, которую колеровали по её индивидуальному заказу, ушла красить гараж. Её пространство, её выбор, её вкус — всё это было аннулировано, перечеркнуто и выброшено, как ненужный хлам.

— Вы выбросили то, что вам не принадлежало? — переспросила она, чувствуя, как дрожат пальцы. — Вы отдали мою собственность соседу? Кто вам дал такое право?

— Да какое право?! — Галина Ивановна всплеснула руками, и её лицо пошло красными пятнами обиды. — Я мать! Я для вас старалась! Я свои деньги тратила, пенсию, между прочим! Ты хоть знаешь, сколько клей стоит хороший? Я вам гнездышко свила, чтобы внукам будущим было где жить, а не в этих бетонных стенах морозиться. Ты мне спасибо должна сказать, в ножки поклониться, а ты стоишь тут, губы поджала, как барыня!

Она с силой выдернула из пакета содержимое. Это были шторы. Тяжелые, плюшевые, густого бордового цвета, с золотыми кистями и бахромой. Они выглядели так, словно их украли из провинциального театрального фойе 90-х годов.

— Вот! — торжествующе объявила свекровь, встряхивая пыльную ткань. — Бархат! Натуральный, почти. Смотрится богато. Сейчас Паша повесит, и будет у вас спальня — загляденье. Как у людей. А то понаделали модного — ни уюта, ни тепла, тьфу.

Вероника перевела взгляд на мужа. Павел стоял, прислонившись к дверному косяку, и выглядел как школьник, которого застукали с сигаретой, но который очень не хочет расстраивать маму.

— Паша, — сказала Вероника, глядя ему прямо в глаза. — Скажи ей. Скажи ей, что это ненормально. Скажи, что она не имела права трогать наши стены. Скажи, что мы сейчас же это снимем.

Павел забегал глазами. Он посмотрел на мать, которая уже прикладывала бордовый бархат к стене с розовыми пионами, создавая кошмарную какофонию цвета, от которой начиналась мигрень. Потом посмотрел на жену, бледную, сжавшую кулаки.

— Вероник, ну… — начал он тягуче, просительно. — Ну мама же правда старалась. Ну посмотри, как она расстроена. Нельзя же так, с порога. Человек душу вложил. Ну, обои и обои. Ну, цветочки. Зато весело. Ну, шторы… повесим, посмотрим. Может, и правда уютнее станет. Маму нельзя обижать, она пожилой человек.

— Обижать? — Вероника усмехнулась, и эта усмешка была страшнее крика. — То есть, когда она превращает мой дом в филиал сумасшедшего дома — это забота. А когда я прошу вернуть всё как было — это обида? Паша, ты сейчас серьезно? Ты выбираешь этот… этот бордель вместо нашего дома?

— Не смей так называть труд матери! — взвизгнула Галина Ивановна, бросая шторы на кровать. — Бордель! Ишь, слова какие знает! Интеллигенция вшивая! Я тебе уют создавала, я ночами не спала, давление двести, а я клею, чтобы деточки приехали в красоту! А она нос воротит! Паша, ты слышишь, как она со мной разговаривает? Ты мужик или тряпка? Уйми свою жену!

— Мам, ну тише, тише, — Павел сделал шаг к матери, обнимая её за плечи. — Вероника просто устала с дороги. Она не хотела. Ей нравится, просто… просто непривычно. Правда, Вероник? Скажи, что нравится. Ну зачем скандал раздувать на пустом месте?

Вероника смотрела на них. На эту идиллическую картину: сын утешает мать на фоне чудовищных розовых цветов. Она поняла, что Паша не просто не понимает. Он не хочет понимать. Ему удобнее жить в мире, где «мама хотела как лучше» оправдывает любое вторжение. Ему проще предать её, Веронику, чем расстроить маму.

Внутри у Вероники что-то щелкнуло. Спокойно, сухо и окончательно. Как перегорает предохранитель, отключая лишние эмоции. Больше не было смысла объяснять про стиль, про границы, про уважение. С этими людьми нельзя было говорить на языке эстетики. С ними нужно было говорить на языке действий.

— Значит, нравится? — переспросила Вероника. — И тебе, Паша, нравится? И ты считаешь, что так и должно быть?

— Ну да, — с облегчением выдохнул Павел, решив, что буря миновала. — Нормально же. По-домашнему.

— Отлично, — кивнула Вероника.

Она развернулась и вышла из спальни. Галина Ивановна победно хмыкнула и начала расправлять складки на бархате.

— Вот видишь, Павлик, — громко, чтобы было слышно в коридоре, сказала она. — Женщину надо просто построить. А то распустил её совсем со своими Европами. Ничего, привыкнет. Я еще на кухне хотела клеенку постелить новую, а то стол у вас голый, неприятно локтями касаться…

Вероника вернулась через минуту. Она не пошла на кухню пить воду, не закрылась в ванной, чтобы поплакать. Она зашла в кладовку, где хранились инструменты после их настоящего ремонта.

В спальню она вошла молча. В правой руке у неё был широкий металлический шпатель с острым, как бритва, краем. В левой — ярко-оранжевое строительное ведро, наполовину наполненное теплой водой, в которой плавала большая пористая губка.

Она с грохотом поставила ведро на середину комнаты, прямо на ламинат, не заботясь о том, что вода плеснула через край.

— Что это? — Галина Ивановна замерла с шторой в руках. — Ты что, полы мыть собралась на ночь глядя?

Вероника подошла к мужу и всучила ему в руку шпатель. Холодная рукоятка ударила Павла по ладони, заставив рефлекторно сжать пальцы.

— Нет, — сказала Вероника, и её голос звенел, как натянутая струна. — Мы не будем мыть полы. У тебя, Паша, есть выбор. Очень простой выбор.

Она посмотрела на часы на стене — единственное, что свекровь не успела заменить на какую-нибудь картину с лебедями.

— Сейчас десять пятнадцать. Или ты сейчас, прямо при мне, начинаешь сдирать этот кошмар со стен, и к утру здесь будет чистый бетон, готовый под грунтовку… Или ты собираешь свои вещи, берешь свою маму, её бархатные шторы, её золотые пионы и едешь жить в тот уют, который она тебе создала. Туда, где клеенки на столах и ковры на стенах.

— Ты с ума сошла? — прошептал Павел, глядя на шпатель в своей руке как на ядовитую змею. — Ты шутишь? Мама здесь стоит!

— А я не шучу, Паша, — Вероника взяла губку, окунула её в ведро, не отжимая, подошла к стене прямо над изголовьем кровати и с силой, так, что по обоям потекли грязные ручьи, провела мокрой губкой по золотому цветку. — Время пошло. У тебя есть три секунды, чтобы решить, кто ты: мой муж или мамин сын. Раз.

— Не смей! — взвизгнула Галина Ивановна, кидаясь к стене, чтобы закрыть собой свой «шедевр». — Ты что творишь, идиотка?! Это же денег стоит!

— Два, — произнесла Вероника, глядя прямо в глаза мужу.

— Три, — произнесла Вероника в пустоту.

Шпатель, который она вложила в руку мужа, звякнул об пол. Павел разжал пальцы, словно инструмент жёг ему кожу, и отступил на шаг назад, к матери. Этот металлический звон прозвучал как гонг, объявляющий конец раунда. И конец чего-то большего, чем просто спор о ремонте.

— Я не буду этого делать, — голос Павла дрожал, но в нём появилась упрямая, обиженная нотка. — Я не буду сдирать то, что клеила моя мать своими руками. Ты просто истеричка, Вероника. Тебе лечиться надо. Из-за куска бумаги ты готова разрушить семью? Посмотри на неё, у неё руки трясутся!

Галина Ивановна стояла у стены, раскинув руки, защищая свои золотые пионы, как амбразуру. Её грудь тяжело вздымалась, лицо пошло багровыми пятнами, а в глазах стояли злые, колючие слёзы.

— Пусть сдирает! — выкрикнула свекровь. — Пусть покажет своё истинное лицо! Я всем расскажу, какая она. Люди узнают, что она невестка-змея, которая на добро ядом плюет. Давай, рви! Рви сердце матери, не стесняйся!

Вероника молча наклонилась и подняла шпатель. Её движения были плавными, экономными, лишенными суеты. Она больше не смотрела на мужа. Он перестал для неё существовать как субъект диалога, превратившись в предмет мебели, который, к сожалению, не вписывался в интерьер так же сильно, как эти обои.

Она подошла к тому месту, где только что намочила стену губкой. Влага уже впиталась в дешевую бумажную основу, сделав её податливой. Вероника с силой вогнала острый угол шпателя под стык обоев. Раздался резкий, влажный скрежет металла по штукатурке.

— Отойдите, Галина Ивановна, — ровно сказала она. — Или я вас заляпаю.

Не дожидаясь реакции, она потянула полотно вниз. Винил поддался с тошнотворным звуком отрываемой плоти — «ч-ш-ш-ш-пук». Длинная полоса с розовыми цветами, пропитанная серым клейстером, обвисла, обнажая под собой благородную, темно-серую матовую краску. Стена была испорчена — на ней остались следы клея и царапины, но этот кусок серого цвета показался Веронике глотком свежего воздуха в душной камере.

— Варварка! — ахнула Галина Ивановна, хватаясь за сердце, но не забывая при этом зорко следить, чтобы оторванный кусок не упал на её бархатные шторы, лежащие на кровати. — Паша, ты видишь? Ты видишь, что она делает?! Сделай же что-нибудь!

Павел дернулся к жене, схватил её за локоть.

— Хватит! Прекрати сейчас же! — зашипел он ей в ухо. — Ты больная? Маме плохо станет! Ты сейчас же положишь шпатель, мы сядем, успокоимся и…

Вероника стряхнула его руку резким движением плеча. Она не обернулась, не ударила его, не плюнула в лицо. Она просто посмотрела на него так, как смотрят на назойливого уличного продавца, мешающего пройти. В её глазах было столько брезгливого равнодушия, что Павел отшатнулся сам.

— Я успокоюсь только тогда, когда в моей спальне не будет вонять этим дешевым рынком, — отчеканила она и снова вонзила шпатель в стену, поддевая следующий кусок.

В комнате стоял только звук сдираемой бумаги и тяжелое дыхание двух людей за её спиной. Вероника работала методично. Скрежет, рывок, шлепок мокрой бумаги об пол. Скрежет, рывок, шлепок. Она уничтожала «уют» с пугающей эффективностью робота.

— Ты никогда не ценила хорошего отношения, — вдруг заговорила Галина Ивановна, сменив тактику. Теперь в её голосе звучал не гнев, а ядовитая горечь. — Ты всегда была холодная, как рыба. Я к тебе со всей душой, пирожки носила, советы давала, а ты? «Не надо, Галина Ивановна», «Мы сами, Галина Ивановна». Вот и живете сами, как волки. Детей нет, уюта нет. Стены серые, как в морге. Нормальная баба гнездо вьет, рюшечки вешает, а ты — как мужик в юбке. Всё контролируешь.

Вероника замерла на секунду, держа в руке кусок оборванного винила.

— Рюшечки? — переспросила она, не оборачиваясь. — Вы называете это гнездом? Вы превратили мой дом в декорацию для дешевого сериала про купеческую жизнь. Вы не заботу проявили. Вы просто не можете пережить, что у вашего сына есть жизнь, в которой ваше мнение ничего не стоит. Вы пришли сюда не ремонт делать. Вы пришли пометить территорию.

Она швырнула мокрый ком обоев в угол, прямо на сваленные в кучу пакеты свекрови.

— Но вы ошиблись адресом, Галина Ивановна. Это не территория Павла. И не ваша дача. Это моя квартира. И здесь будет так, как хочу я. Или здесь не будет никого, кроме меня.

Павел стоял красный, растерянный, раздавленный между двумя огнями. Он смотрел на ободранную стену, на валяющиеся куски винила, похожие на кожу гигантской змеи, и понимал, что привычный мир, где можно отмолчаться, рухнул.

— Ты эгоистка, Вероника, — выдавил он наконец, пытаясь найти хоть какую-то опору. — Ты думаешь только о своем дизайне. А о людях ты не думаешь. Мама хотела сделать подарок. Да, может, не в твоем вкусе. Но это подарок! Подарки не выкидывают!

— Подарки дарят, Паша, а не насильно приклеивают к стенам, пока хозяев нет дома, — Вероника снова окунула губку в ведро. Вода стала мутной, белесой от клея. — Если бы она подарила мне картину, я бы поставила её в шкаф. Но она решила за меня, как мне жить. И ты, Паша, сейчас стоишь и защищаешь не её, а свою трусость. Тебе проще жить в этом уродстве, чем один раз сказать маме «нет».

— Я не буду жить в руинах! — крикнул Павел, обводя рукой наполовину ободранную стену. — Ты устроила здесь помойку!

— Вот именно, — спокойно согласилась Вероника, сдирая очередной пласт, открывая вид на розетку, которую свекровь просто заклеила сверху, даже не сняв рамку. — Поэтому ты здесь жить не будешь. Чемодан у тебя собран. Вещи не разобраны. Тебе даже трудиться не надо. Просто возьми ручку и катись.

Галина Ивановна вдруг замолчала. Она подошла к кровати и начала медленно, с достоинством оскорбленной королевы, сворачивать свои бархатные шторы. Её движения были демонстративно аккуратными, словно она спасала священные реликвии из горящего храма.

— Собирайся, сынок, — сказала она тихо, но так, чтобы слышало каждое слово. — Нечего тебе тут делать. Она безнадежна. Пусть сидит в своих серых стенах и воет на луну. Найдем мы тебе нормальную. Живую. Которая борщ варить умеет и мать уважает. А эта… эта пусть гниет в своем скандинавском стиле.

Павел посмотрел на жену. Он ждал. Ждал, что она остановится, испугается, бросит шпатель и начнет извиняться. Что она заплачет, как любая нормальная женщина в скандале. Но Вероника стояла спиной к нему и методично счищала остатки намокшей бумаги. Её спина была прямой и напряженной, как натянутый трос.

— Ты правда выгоняешь меня? — спросил он, и голос его сорвался. — Из-за обоев?

Вероника на секунду прекратила работу. Она обернулась. В руке у неё был шпатель, лицо испачкано меловой пылью, волосы выбились из пучка. Но взгляд был абсолютно ясным.

— Нет, Паша. Не из-за обоев. А из-за того, что ты сейчас стоишь там, с ней, и обсуждаешь, какая я плохая, пока я исправляю то, что вы натворили в моем доме. Ты свой выбор сделал. Ты выбрал маму. Вот и иди к маме.

Она отвернулась и с новым ожесточением вонзила инструмент в стену. Звук раздираемой бумаги снова наполнил комнату, заглушая тяжелое сопение Галины Ивановны и нерешительное шарканье Павла.

— Ключи, — коротко бросила Вероника. Она не кричала, не требовала, она просто констатировала следующий этап процедуры, как хирург, просящий скальпель.

Павел замер с ручкой чемодана в руке. Он выглядел как человек, который очнулся посреди вокзала и не понимает, куда и зачем едет. Его взгляд метался от ободранной стены к жене, покрытой белесой пылью, и обратно к матери, которая уже стояла в дверях спальни, прижимая к груди пакет с бархатными шторами, словно спасенного младенца.

— Ты серьезно? — его голос сел, превратившись в сиплый шепот. — Ты выгоняешь меня? Из-за ремонта? Вероника, очнись! Мы же семья. Ну погорячилась, ну бывает. Давай я завтра клининг вызову, всё уберут…

— Ключи, Паша, — повторила она тем же ровным, безжизненным тоном, глядя сквозь него. — Твой комплект и комплект Галины Ивановны. Сейчас.

Галина Ивановна фыркнула, громко и презрительно. Она уже поняла, что битва за территорию проиграна, но война за сына только начиналась, и в этой войне у неё были все козыри. Она подошла к Павлу, властно взяла его за локоть и потянула к выходу.

— Идем, сынок. Не унижайся. Не видишь разве? Она невменяемая. У неё бешенство матки или еще что похуже. Пусть сидит в своем бетоне. Бог всё видит, он её накажет одиночеством. Ты ей душу, а она тебе — шпателем в лицо.

Павел дернул плечом, сбрасывая руку матери, но с места не сдвинулся. В его глазах, обычно спокойных и немного инфантильных, сейчас плескалась злая, темная обида. Это была обида ребенка, у которого отобрали игрушку, но при этом он был взрослым мужчиной, который вдруг осознал свою полную несостоятельность.

— Знаешь, — зло выплюнул он, наконец решившись. — Мама права. Ты холодная сука. Тебе никто не нужен. Тебе нужны только твои серые стены и твой идеальный порядок. Живи с ними! Обнимайся с ними! Только когда завоешь от тоски, не звони.

Он резко сунул руку в карман джинсов, выудил связку ключей с брелоком в виде маленького домика — подарок Вероники на новоселье — и с силой швырнул их на пол. Металл ударился о ламинат с резким, звенящим звуком, который эхом разнесся по пустой квартире. Ключи проскользили по полу и остановились у ног Вероники, прямо в луже грязной воды, натекшей с обоев.

— И у неё забери! — Вероника кивнула на свекровь, даже не посмотрев на брошенную связку.

Галина Ивановна поджала губы так, что они превратились в тонкую нитку. Она медленно, с демонстративным презрением, достала из своей объемной сумки ключи. Она не бросила их. Она подошла к комоду в прихожей и аккуратно, с громким стуком, положила их на лакированную поверхность.

— Подавись, — сказала она тихо. — Ноги моей здесь больше не будет. И не надейся, что я прощу. Я Пашу от тебя отмолю, отшепчу. Найдет себе нормальную, а ты будешь локти кусать, да поздно будет. Пошли, Паша! Нечего дышать этой пылью!

Павел схватил чемодан. Колесики громыхнули по стыку ламината и плитки. Он вышел в коридор, не оглядываясь. Его спина выражала оскорбленную добродетель. Он уходил не как виноватый, а как жертва, и Вероника понимала: он действительно верит, что прав. Он расскажет друзьям, коллегам, новой «нормальной» женщине, как его жена-психопатка выгнала его из дома из-за маминого подарка. И они будут ему сочувствовать.

Но Веронике было всё равно. Абсолютно, кристально всё равно.

— Прощайте, — сказала она в спину уходящим фигурам.

Дверь захлопнулась. Щелкнул замок, но не тот, который закрывали ключом, а просто «собачка». Вероника стояла в прихожей и слушала. Она слышала, как вызвали лифт, как звякнули двери, как гул мотора унес их вниз. Потом стало тихо.

В этой тишине не было звенящей пустоты или надрыва. Это была плотная, густая тишина освобождения. Воздух в квартире всё еще пах кислым клейстером, дешевым винилом и тяжелыми, сладкими духами Галины Ивановны, но сквозь этот смрад уже пробивался запах мокрой штукатурки — запах чистоты.

Вероника медленно наклонилась и подняла ключи Павла из грязной лужи. Она покрутила их в руках, чувствуя холодный, скользкий металл. Потом пошла на кухню и выбросила их в мусорное ведро, прямо поверх обрезков розовых пионов. Завтра она сменит личинку замка. Первым делом с утра.

Она вернулась в спальню. Комната выглядела как поле битвы после бомбежки. Повсюду валялись куски мокрой бумаги, похожие на содранную кожу гигантского зверя. Ведро с водой стояло посередине, мутное и грязное. Одна стена была наполовину ободрана, открывая серую, раненую поверхность с царапинами от шпателя. Три другие стены всё еще цвели золотом и пошлостью.

Усталость навалилась внезапно, свинцовой плитой. Ноги гудели, руки, непривычные к физическому труду, мелко дрожали. Вероника села на край кровати, прямо на голый матрас — постельное белье она сдернула еще в начале «демонтажа».

Она посмотрела на оставшиеся цветы. Они казались ей теперь не просто уродливыми, а какими-то жалкими. Они были символом чужой, навязчивой любви, которая душит, ломает ребра и называет это объятиями. И Паша был таким же. Мягким, удобным, но сделанным из дешевого материала, который не держит форму под давлением.

Вероника встала. Спать здесь, в этом окружении, было невозможно. Ей предстояла долгая ночь.

Она снова взяла в руки шпатель. Рукоятка уже нагрелась от её ладони. Она подошла к следующему полотну, нашла стык.

— Ну что, — сказала она вслух, обращаясь к стене. Голос её звучал хрипло, но твердо. — Давай прощаться.

Она с силой вогнала металл под бумагу. Звук раздираемых обоев — резкий, сухой треск — снова наполнил комнату. Это был лучший звук на свете. Звук, с которым она сдирала с себя чужую жизнь, чужие ожидания, чужую волю.

К утру стены будут чистыми. Грязными, в пятнах клея, но чистыми от лжи. А потом она купит краску. Снова выберет тот самый сложный цвет грозового неба. И когда она покрасит стены, это будет уже совсем другой дом. Только её дом.

Вероника работала методично, полоса за полосой, и с каждым содранным куском ей дышалось всё легче, словно вместе с обоями она снимала пленку со своих собственных легких. Впереди была бессонная ночь, грязь и ремонт. Но впервые за долгое время Вероника чувствовала себя абсолютно, пугающе счастливой…

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Почему твоя мама переклеила обои в нашей спальне и выкинула мои шторы, пока мы были в отпуске? Я давала ей ключи только поливать цветы! Па
«В 50 смотрится как 18-летняя»: загорелая Руслана в приспущенных брюках очаровала фанатов стройностью