— Мне мать звонила. Почему ты ей денег не дала?
Стас не разделся. Он даже не снял ботинки, принеся с лестничной клетки в прихожую запах сырости и талого снега. Куртку он тоже не расстегнул, стоя посреди их уютной, пахнущей запечённой курицей квартиры, как чужеродный, холодный монолит. Его голос был лишён привычных интонаций, он звучал плоско и твёрдо, как приговор. Вся усталость после рабочего дня испарилась, сменившись жёсткой, собранной злостью. Он был готов к бою. Он пришёл с войны, которую уже провёл у себя в голове по дороге домой, и теперь ему нужна была лишь безоговорочная капитуляция противника.
Инга не обернулась. Она сидела за кухонным столом, спиной к нему, и медленно, с какой-то отстранённой грацией, допивала свой остывший чай. Она сделала последний глоток, аккуратно поставила чашку на блюдце, и лёгкий фарфоровый стук прозвучал в напряжённом воздухе оглушительно громко. Только после этого она повернула голову, посмотрев на мужа невозмутимым, ясным взглядом. На её лице не было ни вины, ни страха, ни даже удивления. Было только спокойное, выжидательное внимание.
— Она же в отчаянном положении! — продолжил он, повышая голос. Его кулаки непроизвольно сжались. Он видел, что его праведный гнев разбивается о её спокойствие, как морская волна о скалу, и это бесило его ещё больше. Ему нужны были эмоции, оправдания, крики — всё что угодно, только не эта ледяная стена. — Она плакала в трубку, Инга! Моя мать плакала! Она сказала, что ты выставила её за дверь, как последнюю попрошайку. Что ты даже не выслушала!
Он сделал шаг вперёд, его ботинки оставили на чистом ламинате грязный, мокрый след. Он видел этот след, но ему было всё равно. Пусть видит. Пусть видит, как он, её муж, врывается в их общий, такой ухоженный мир, неся с собой горе своей матери.
Инга молчала. Она смотрела на этот след, потом перевела взгляд обратно на его лицо. Её спокойствие начинало казаться зловещим. Оно не было смиренным или испуганным. Оно было уверенным. Словно она знала нечто, чего не знал он, и это знание давало ей несокрушимую силу. Она видела перед собой не любимого мужчину, а разъярённого мальчика, которого накрутила по телефону его мама.
— Она тебе не сказала, на что ей деньги? — наконец произнесла Инга. Её голос был ровным, без единой дрогнувшей ноты. Это был не вопрос, а констатация.
Этот простой вопрос выбил его из колеи. Он ожидал чего угодно: «Я не могла!», «У нас самих нет!», «Она всё врёт!». Но не этого спокойного, делового уточнения, которое переводило весь разговор из плоскости эмоций в плоскость фактов.
— На жизнь! На что ещё? — почти выкрикнул он, чувствуя, что почва уходит из-под ног. — На еду, на лекарства! Ты думаешь, ей легко просить? Ты думаешь, это не унижение для неё — приходить к нам, к тебе, и просить о помощи? Она бы никогда этого не сделала, если бы не крайняя нужда!
Он говорил громко, убеждая в первую очередь себя. В его сознании уже нарисовалась трагическая картина: его одинокая, гордая мать, доведённая до последней черты, перешагивает через себя и идёт на поклон к бессердечной невестке, а та с холодным презрением захлопывает перед ней дверь. Эта картина вызывала в нём волну острой жалости к матери и кипящей ненависти к жене, которая сидела сейчас перед ним, такая спокойная, сытая и безразличная.
— Нет, Стас. Не на жизнь.
Два этих слова, произнесённые без тени сомнения, ударили его сильнее, чем если бы она запустила в него тарелкой. Он замер. Весь его заготовленный запал, вся его праведная ярость наткнулись на эту короткую, как удар хлыста, фразу. Она отрицала не его гнев, она отрицала саму основу его претензий.
Инга медленно, словно не замечая его, встала из-за стола. Она не пошла к нему. Она обошла стол с другой стороны и остановилась у окна, глядя на тёмный двор, залитый жёлтым светом фонарей. Теперь она стояла к нему вполоборота, и её профиль на фоне ночного стекла казался вырезанным из слоновой кости — такой же холодный и безупречный. Это движение было рассчитанным. Она заставила его развернуться, сместила центр комнаты, перехватила инициативу. Теперь он стоял посреди кухни, как обвиняемый, а она — как судья, который вот-вот огласит вердикт.
— Что значит «не на жизнь»? — спросил он уже не так уверенно. Его голос потерял металл, в нём прорезалась растерянность. — Ты о чём вообще?
Она повернулась. Её глаза, казавшиеся до этого спокойными, теперь горели холодным, тёмным пламенем. Это была не истерика, а сфокусированная, концентрированная ярость, которая копилась слишком долго.
— Твоя мать все свои сбережения потратила на своего нового мужика, а теперь просит ещё и у нас, чтобы её этот же мужик не бросил, потому что у неё больше нет денег!
Стас опешил. Он смотрел на неё, не моргая, его мозг отчаянно пытался обработать услышанное, но информация была слишком чудовищной, слишком несовместимой с образом его матери. Он открыл рот, но не смог издать ни звука.
— Что? — наконец выдавил он. — Какого… Какого ещё мужика?
Инга горько усмехнулась. Это была не весёлая, а хищная усмешка.
— Того, которого зовут Глеб. Того, который на пять лет младше тебя, Стас. Она познакомилась с ним два месяца назад на каком-то дурацком танцевальном вечере «для тех, кому за…». И с тех пор её мир вращается только вокруг него.
Она сделала шаг к нему, и он невольно отступил, уперевшись спиной в холодильник. Холод от металла проник сквозь куртку, но он его не почувствовал.
— Ты думаешь, ей нужны были деньги на лекарства? Она купила ему новенький телефон, последней модели. Потому что у мальчика должен быть «статусный гаджет». Она оплатила ему полный гардероб, потому что он должен «выглядеть достойно» рядом с ней. Все те деньги, которые твой отец копил годами, которые она клялась не трогать, ушли на брендовые куртки, дорогие джинсы и кроссовки, в которых этот Глеб разгуливает теперь, как павлин.
Каждое слово было гвоздём, который она методично вбивала в крышку его иллюзий. Он хотел крикнуть, что это ложь, что это бред, но детали, которые она приводила, были слишком конкретными, слишком унизительными.
— А сегодня, — продолжила Инга, её голос стал ещё тише и от этого страшнее, — сегодня этот Глеб поставил ей ультиматум. Он хочет машину. Не какую-нибудь развалюху, а приличный кроссовер из салона. Иначе он уйдёт. И твоя любящая, несчастная, доведённая до отчаяния мать прибежала к нам. Не за хлебом. Она пришла, чтобы мы с тобой оплатили покупку машины для её альфонса. Чтобы ты из своей зарплаты купил тачку мужику, который спит с твоей матерью.
Стас стоял, прижавшись к холодильнику, и молчал. Мир рушился. Не квартира, не семья, а весь его внутренний мир, в котором мать была святой, жертвенной и непогрешимой. Он смотрел на Ингу, но видел не её, а ухмыляющееся лицо какого-то Глеба в дорогой куртке.
— Так что, дорогой, — закончила она, остановившись в метре от него, — если хочешь, можешь отдать ей свою зарплату. Весь свой бонус. Я не против. Но в этом доме ты после этого жить не будешь.
Тишина, наступившая после ультиматума Инги, была плотной и тяжёлой, как мокрое сукно. Стас всё так же стоял, прижавшись спиной к холодному металлу холодильника. Его мозг, только что кипевший от праведного гнева, теперь лихорадочно, с натужным скрипом, пытался обработать полученный удар. Глеб. На пять лет младше. Машина. Эти слова, брошенные женой с холодной точностью хирурга, никак не складывались в единую картину. Они были чужеродными, абсурдными, как детали от какого-то другого, уродливого конструктора.
Его первая реакция была не верой, а отторжением. Физическим. Ему стало тошно. Образ его матери — тихой, скромной вдовы, посвятившей всю себя памяти отца и благополучию единственного сына — был фундаментом его мира. И сейчас Инга пыталась выбить этот фундамент кувалдой. Проще было поверить в её коварство, в её злой умысел, чем в такое чудовищное, такое постыдное предательство со стороны матери.
Он медленно оттолкнулся от холодильника, выпрямился. В его глазах появилось что-то новое — не просто злость, а презрение. Презрение к ней, к Инге, посмевшей очернить самое святое.
— Ты врёшь, — сказал он глухо, но твёрдо. — Ты всё это выдумала. Просто потому, что ты её не любишь. Никогда не любила. Тебе всегда было жалко для неё копейки, а теперь ты придумала эту грязную историю, чтобы оправдать свою жадность. Чтобы поссорить меня с ней.
Он говорил и сам верил в свои слова. Да, так и должно быть. Это единственное логичное объяснение. Инга всегда была сдержанна со свекровью, вежливо дистанцирована. И сейчас она просто нашла повод, чтобы окончательно разорвать их связь.
Инга не ответила. Она стояла у окна, скрестив руки на груди, и просто смотрела на него. В её взгляде не было ни обиды, ни желания спорить. Только усталость и холодное ожидание. Она словно давала ему возможность дойти до конца, выговориться, доиграть эту роль до последнего акта, прежде чем занавес окончательно упадёт. Её молчание бесило его куда сильнее любых возражений. Оно было молчанием человека, знающего правду и наблюдающего за беспомощной агонией лжеца.
— Что, нечего сказать? — он ухмыльнулся, но ухмылка получилась кривой, жалкой. — Конечно, ведь это всё ложь от первого до последнего слова! И я сейчас это докажу.
Он с вызовом вытащил из кармана телефон. Его пальцы, чуть дрожащие от смеси ярости и подступающего страха, забегали по экрану. Он нашёл контакт «Мама» и с демонстративным, театральным жестом нажал на кнопку вызова, включив громкую связь. Он хотел, чтобы Инга слышала. Чтобы она слышала, как её ложь рассыпается в прах от одного только голоса его матери. Он смотрел на жену с плохо скрытым торжеством. Сейчас она получит по заслугам.
— Мам, привет. Это я, — произнёс он нарочито бодрым, уверенным голосом, как только в динамике раздались гудки.
— Стасик? Что-то случилось? — голос матери в телефоне звучал немного встревоженно, приглушённо.
— Да нет, всё в порядке, — он не сводил победительного взгляда с Инги. — Просто хотел кое-что уточнить. Ты не волнуйся. Инга тут мне рассказывает… интересные вещи. Про какого-то Глеба.
На том конце провода повисла пауза. Она не была долгой, всего секунда или две, но в этой паузе для Стаса уместилась целая вечность. Он ожидал немедленного, возмущённого смеха, вопроса «Какого ещё Глеба, сынок, ты что?». Но вместо этого была тишина. Плотная, оглушающая тишина, наполненная несказанным. Его победная ухмылка начала медленно сползать с лица. Он почувствовал, как по спине пробежал холодок, не имеющий никакого отношения к холодильнику.
— Мам? — переспросил он уже другим тоном, в котором уверенность сменилась плохо скрытой тревогой.
— Стасик, а… а откуда Инга знает? — наконец прозвучал тихий, виноватый голос матери.
И всё. Мир рухнул. Этот простой вопрос, это косвенное, жалкое подтверждение было страшнее любого признания. Он больше не смотрел на Ингу. Он уставился на телефон в своей руке, словно это был не гаджет, а какой-то ядовитый гад, укусивший его. Лицо его медленно менялось, проходя все стадии от шока и растерянности до глубокого, выжигающего всё внутри стыда. Он не слышал, что мать лепетала дальше — какие-то оправдания про одиночество, про то, что он не так всё понял. Он слышал только оглушительный грохот рушащихся опор его вселенной.
Не говоря больше ни слова, он медленно, почти не глядя, нажал на кнопку отбоя. Потом так же медленно положил телефон на кухонный стол. Он стоял посреди кухни, сломленный и опустошённый, больше не обвинитель и не судья. Просто мужчина, которого только что заставили узнать, что его мать променяла память об отце и собственное достоинство на оплаченные в кредит иллюзии с молодым любовником.
Он не двигался. Казалось, если он сейчас сделает шаг, то рассыплется в пыль, как старая, истлевшая ветошь. Унижение было таким всеобъемлющим, таким густым, что его можно было потрогать. Оно заполнило лёгкие, мешая дышать, осело горьким привкусом на языке. Это был не просто стыд за мать. Это был стыд за себя — за свою слепоту, за свой инфантильный, праведный гнев, с которым он всего полчаса назад ворвался в эту кухню, готовый растерзать жену за правду.
Инга молчала. Она не произнесла ни слова упрёка, не сказала: «А я ведь говорила». Она просто стояла и смотрела, и в её молчании было больше силы, чем в любом крике. Она дала ему утонуть в этом осознании в одиночку.
И тогда внутри Стаса что-то переключилось. Стыд, достигнув своего пика, не нашёл выхода и мутировал в нечто иное — в холодную, выжигающую ярость. Ярость на мать, которая поставила его в это унизительное положение. Ярость на этого безликого Глеба, чьё существование теперь было позорным клеймом на его семье. И самая иррациональная, самая сильная ярость — на Ингу. На неё, которая сорвала с его глаз удобную повязку и заставила смотреть на уродливую, отвратительную реальность.
Он снова взял в руки телефон. Его пальцы двигались с безжизненной точностью автомата, который выполняет заложенную программу. Он снова набрал номер матери. Не для того, чтобы кричать или выяснять отношения. Для того, чтобы ампутировать.
— Мама, — произнёс он в трубку, когда она ответила после первого же гудка. Голос его был ровным и мёртвым.
— Стасик, сыночек, ты прости, я… — её голос был полон слёзной, жалкой надежды на прощение.
— Машины не будет, — перебил он её, не давая договорить. — Денег не будет. Больше никогда не звони мне по таким вопросам. Разбирайся сама.
Он нажал отбой прежде, чем она успела издать хоть звук. Он не бросил телефон, а аккуратно положил его на стол, экраном вниз. Операция была закончена. Быстро, стерильно, без анестезии.
А затем он повернулся к Инге. Его лицо было пустым, как вымытая доска, с которой стёрли все прежние эмоции. Он посмотрел на неё так, словно видел впервые.
— Ты довольна? — спросил он тихо.
Инга вздрогнула от этого вопроса. Он был неожиданным и бил точно в цель.
— Стас, я…
— Ты победила, — прервал он её, делая шаг вперёд. Теперь они стояли почти лицом к лицу посреди кухни, ставшей полем выжженной земли. — Ты оказалась права. Поздравляю. Ты открыла мне глаза. Заставила увидеть. Ты думаешь, ты мне помогла?
Он не кричал. Он говорил с ледяным, убийственным спокойствием, которое было страшнее любой истерики.
— Я жил нормально. Да, возможно, в иллюзии, как ты считаешь. Но это была моя иллюзия, и она меня устраивала. Я приходил с работы домой. У меня была жена. У меня была мать, которую я любил и уважал. Я был спокоен. А что теперь? Что ты мне оставила?
Он обвёл взглядом кухню, их дом, её лицо.
— Теперь я знаю, что моя мать — жалкая, стареющая женщина, готовая унижаться перед молодым альфонсом. А моя жена — та, кто с наслаждением ткнула меня в это носом. Ты уничтожила всё. Не её, не этого Глеба. Ты уничтожила меня.
Он смотрел ей прямо в глаза, и в его взгляде не было ни любви, ни ненависти. Там была пустота. Полное, абсолютное выгорание всех чувств.
— Ты хотела правды — ты её получила. Наслаждайся. Теперь мы будем с ней жить. Оба. В этом доме. Каждый день ты будешь смотреть на меня и знать, что это ты разрушила мою семью, мой мир. А я буду смотреть на тебя и вспоминать, кто именно принёс в мой дом эту грязь.
Он обошёл её, как обходят неодушевлённый предмет, мешающий на пути. Не прикоснувшись. Не сказав больше ни слова. Он молча прошёл в спальню и тихо прикрыл за собой дверь. Щелчок замка прозвучал в тишине квартиры как выстрел. Инга осталась одна посреди кухни. Она победила. Но её победа пахла пеплом и имела привкус поражения. Она получила правоту, но потеряла всё остальное…