В прихожей пахло старой обувной губкой и немного валерианой, хотя пузырек Нина Андреевна не открывала уже недели две.
Замок на левом сапоге заело на середине голени, зубчик там выкрошился еще в прошлом году, но нести в ремонт было жалко денег. Сапожник Ашот из будки у магазина брал втридорога, а набойки у него летели через месяц.
Нина дернула «собачку» с привычным раздражением, выдохнула, чувствуя, как под свитером становится жарко, и наконец застегнула.
Зеркало в прихожей, с мутным пятном в углу, отразило грузную фигуру в сером пальто. Оно было добротное, драповое, купленное еще при деньгах, но теперь сидело мешковато, словно сама Нина внутри него усохла.
В пакете шуршали цветы, четыре красные гвоздики с жесткими, как проволока, стеблями.
Она не любила гвоздики, они напоминали ей демонстрации из юности, но розы нынче стоили неподъемно, а идти к Вите с пустыми руками она не могла. Двадцать лет не ходила с пустыми, и сегодня порядок нарушать не станет.
На улице было сыро, в воздухе висела водяная пыль, оседающая на очках мутной пеленой. Автобус, дребезжащий, пропитанный запахом мокрой псины и бензина, пришел быстро. Нина села у окна, пристроив пакет на коленях, чтобы не помять бутоны.
Кладбище встречало гулом сосен, здесь никогда не было настоящей тишины. То вороны раскричатся, как на базаре, то трактор вдалеке тарахтит, то ветер в верхушках деревьев шумит, будто море. Она шла привычной тропинкой, переступая через выступающие корни, похожие на узловатые пальцы стариков.

Могила Вити была в хорошем месте, на пригорке, не затапливало даже весной. Памятник черный, гранитный, ради которого она в девяносто восьмом продала гараж. На камне было выбито «Виктор Сергеевич Ковалев» и даты, короткая жизнь, всего сорок лет.
С фотографии он смотрел чуть исподлобья, молодой, усатый, словно спрашивал: «Ну что, Нинка, справилась одна?».
— Справилась, — буркнула Нина вслух, сметая с гранитной плиты налипшие мокрые листья. — Иришку выучила, замуж выдала, внук у тебя уже в школу пошел, двоечником растет.
Она поставила гвоздики в пластиковую вазу, сделанную из обрезанной бутылки. Вода там была мутная, зеленоватая, надо бы поменять, да чистую она дома забыла. Нина нахмурилась, заметив, что вчерашних цветов нет.
Она приносила хризантемы позавчера, а три дня назад — астры с дачи соседки. Ваза была пуста, даже стебелька не осталось, словно кто-то вычистил все подчистую.
— Воруют, что ли? — пробормотала она, оглядываясь по сторонам.
Вокруг не было ни души, только венки на свежей могиле чуть поодаль шуршали лентами на ветру. Кому нужны увядшие астры, они же совсем потеряли вид? Нина постояла, поправила оградку, заметив, что на калитке снова облупилась краска и проступила ржавчина.
У ворот в сторожке горел свет, окно было мутным, немытым, за ним виднелся силуэт охранника.
Это был Пашка, мужчина лет сорока с вечно виноватым лицом человека, который хочет выпить, но нельзя. Нина постучала в стекло, Пашка вздрогнул, узнал её и махнул рукой, приглашая зайти.
Внутри пахло дешевым растворимым кофе и табаком, на столе гудел старый электрический чайник.
— Андреевна, — Пашка встал, вытирая руки о штаны. — А я тебя как раз жду.
— Чего ждешь? — Нина опустилась на скрипучий стул у двери, чувствуя, как гудят ноги. — Цветы у меня пропадают, Паш, третий день ношу, а ваза пустая.
Пашка отвел глаза и почесал затылок, явно смущаясь.
— Гляжу я, Андреевна, потому и жду тебя. Я тут камеру поставил, начальство велело от вандалов, как раз край твоего участка захватывает.
— И что? Поймал вандала?
— Поймал не поймал, а показать надо. — Он полез к экрану, долго возил мышкой и наконец щелкнул. — Вот, смотри, это позапрошлая ночь, три часа.
На экране было черно-белое, зернистое изображение, едва различимое в темноте. Стволы деревьев, кресты, оградка Витиной могилы выступали из мрака серыми пятнами. Сначала ничего не происходило, только ветка качалась на ветру.
Потом сбоку, из-за кустов, появилась тень. Нина прищурилась, подалась вперед, опираясь грудью на край стола.
Фигура была мужская, в глубоком капюшоне. Человек подошел к могиле уверенно, не шатаясь, по-хозяйски. Остановился перед памятником.
— Увеличь, — хрипло попросила Нина.
Пашка нажал кнопку, картинка пошла крупными квадратами, но стало видно лучше. Человек протянул руку, достал цветы из вазы и прижал их к лицу. Плечи его дрогнули один раз, другой, он стоял, уткнувшись в ее увядшие астры, и трясся.
А потом он повернул голову, и капюшон сполз.
Нина перестала дышать, в груди стало так тесно, будто кто-то надул внутри огромный шар. На экране, в серой мути ночной съемки, было лицо Вити. Старое, обросшее клочковатой бородой, с глубокими рытвинами морщин, но это был он.
И он хромал.
Когда он повернулся и пошел прочь, унося цветы, он припадал на левую ногу. Витя ломал лодыжку в восемьдесят девятом, когда крыл крышу на даче, и с тех пор всегда чуть подволакивал ногу к дождю.
— Это что? — голос Нины прозвучал чужо, плоско, как скрежет металла по стеклу.
— Это каждую ночь, Андреевна, — тихо сказал Пашка. — Я сначала думал, помехи или леший местный бродит. А потом пригляделся, он ведь на фото на памятнике похож, только старый.
Нина встала так резко, что стул с грохотом отъехал назад к стене.
— Куда он пошел?
— Туда, — Пашка махнул в сторону леса, за старый забор кладбища. — Там овраг, потом лесополоса и свалка старая городская.
— Дай фонарь.
— Андреевна, ты чего, темнеет уже, давай полицию вызовем…
— Фонарь дай! — рявкнула она так, что Пашка дернулся и молча протянул ей тяжелый прибор в прорезиненном корпусе.
Лес за кладбищем был глухой, буреломный, здесь никогда не гуляли люди. Под ногами чавкала гнилая листва, валялись ржавые остовы старых вещей. Ветки хлестали по лицу, цеплялись за пальто, словно хотели остановить её, не пустить дальше.
Нина не чувствовала усталости, злость гнала ее вперед лучше любого мотора. Злость горячая, кипящая, замешанная на двадцатилетней тоске и лишениях. Двадцать лет она носила ему цветы и экономила на каждой мелочи, чтобы отдать его долги.
Она увидела дымок через полчаса, когда сумерки уже сгустились окончательно. Между двумя поваленными елями, прикрытая лапником и куском ржавой жести, стояла землянка. Это был не шалаш, а основательное жилище с крошечным оконцем, затянутым плотным полиэтиленом.
Нина подошла ближе, заметив внутри слабый огонек свечи. Она не стала стучать, просто рванула на себя дверь, грубо сколоченную из потемневших досок.
В нос ударил тяжелый дух немытого тела, сырости, дыма и жареной картошки. Он сидел на чурбаке у самодельной буржуйки, в старом, засаленном ватнике. Борода у него была серая, спутанная, до середины груди, как войлок.
Перед ним на ящике стояла банка с ее цветами, с сегодняшними гвоздиками. Он поднял голову, ложка застыла у рта, не донеся еду. Глаза у него были Витины, голубые и выцветшие, как старая застиранная джинса.
Они смотрели друг на друга под треск дров в печке.
— Ешь, значит? — спросила Нина будничным голосом, каким обычно спрашивала про вынесенный мусор. — Картошечку жаришь с луком?
Витя выронил ложку, она звякнула о земляной пол. Руки его затряслись мелко и противно, он сжался, втянул голову в плечи, ожидая удара.
— Нин… — просипел он скрипучим, отвыкшим от речи голосом. — Нинка…
— Я тебе дам «Нинка», — Нина шагнула внутрь, пригибаясь под низким потолком. — Ты почему цветы воруешь, паразит, у тебя совести грамм остался? Я за них триста рублей отдала!
Она не спрашивала, как он выжил, всё было понятно по кучам хлама в углу — собирал, значит, металл и бутылки по ночам. Девяностые, братва, долг за угнанную фуру с товаром, счетчик — всё это пронеслось в голове за секунду. Он тогда пропал на рыбалке, нашли только перевернутую лодку, и она думала, что утопили.
А он спрятался, вывел семью из-под удара своей мнимой смертью, ведь с вдовы взять нечего.
— Я думал… так лучше… — он заплакал страшно, беззвучно, размазывая слезы грязными кулаками. — Они бы вас… Иришку бы… А так я умер, и всё, нет человека — нет долга.
Нина смотрела на его драные штаны, на разбухшие от артрита суставы пальцев. Двадцать лет он жил здесь, в норе, как зверь, рядом с ней, смотрел, как она стареет. Гнев ушел, осталась тяжесть, такая, что плечи придавило к земле бетонной плитой.
Она подошла к ящику, смахнула крошки и села на край лежанки, застеленной тряпьем.
— Ты посмотри на себя, — сказала она, стягивая перчатки. — Руки-то… грязь под ногтями вековая. Ты когда мылся последний раз, горе луковое?
— Летом… в речке… — всхлипнул Витя.
— В речке, — передразнила она. — Зимой тоже в речке будешь, у тебя же радикулит хронический?
Она полезла в сумку, достала термос, обычный, стальной, с мятым боком. Открутила крышку, и пар пахнул домашним чабрецом и мятой.
— На вот, пей, горячий еще.
Витя взял крышку двумя руками, как ребенок, зубы стучали о край пластика. Он пил жадно, обжигаясь, слезы капали прямо в чай, но он не останавливался.
— Иришка родила? — спросил он, не поднимая глаз.
— Родила, Денисом назвали, десять лет парню уже. Оболтус, велосипед просит, а мать в долги лезть не хочет.
— В долги не надо, — быстро сказал Витя, и в глазах мелькнул тот самый давний животный страх. — Не надо в долги, Нин.
— Вот и я говорю, накопим.
Нина смотрела, как он пьет, в землянке было душно, но от печки шло живое тепло.
— Ты почему не уехал? — спросила она тихо. — Мог ведь уехать в другую область, документы справить, жить по-человечески.
Витя поставил пустой стаканчик и посмотрел на нее взглядом побитой собаки.
— Куда я без тебя? Я тут… близко, я тебя видел каждую неделю. Ты в сером пальто ходишь пятый год, пуговицу верхнюю перешила, я заметил.
Нина невольно потрогала верхнюю пуговицу, и правда, перешила на другую, побольше. Он заметил. У нее защипало в носу, глубоко и больно.
— Собирайся, — сказала она, вставая.
Витя замер.
— Куда?
— Домой, куда еще? Картошку твою доедать не будем, холодная уже, дома суп есть, рассольник с перловкой.
— Нин… ты что… я же мертвый по документам. Соседи узнают…
— А мне плевать на соседей, — Нина одернула пальто. — Скажем, родственник дальний приехал из деревни, погорелец, документы восстановим. Сейчас не девяностые, сейчас проще, штраф заплатим, пенсию оформим. Ты мне, Витя, живой нужен, у меня кран в ванной течет, я замучилась сантехника вызывать.
Она посмотрела на его руки, черные и грубые.
— Отмоем, — сказала она твердо. — Вещи твои эти сжечь надо, вонючие, сил нет.
Витя поднялся, сгорбленный, хромой, он стал ниже ее ростом. Он смотрел на нее так, будто она была святой, хотя она была просто старой женщиной в стоптанных сапогах.
— А цветы? — спросил он, кивнув на банку.
— Цветы оставь, покойнику они нужнее, а ты живой.
Она толкнула дверь, снаружи было темно, но вдалеке светились огни их города.
— Иди давай, — скомандовала Нина. — И ноги выше поднимай, не шаркай, смотреть больно.
Он вышел, а она пошла следом, привычно ворча, что опять испачкала сапоги. Но руку его, сухую и горячую, она сжала крепко и знала, что больше не отпустит.
Эпилог
Ванна набиралась долго, струя била в эмаль с недовольным гудением, кран плевался рыжей ржавчиной. Витя сидел на табурете в коридоре, сгорбившись, он не шевелился, только глаза бегали от входной двери к зеркалу.
— Снимай лохмотья свои, — скомандовала Нина, вынося стопку белья. — Вон мешок для мусора, сразу туда кидай, завяжем и на помойку, стирать такое нельзя.
Он стягивал ватник медленно, с трудом, под ним оказалась фланелевая рубашка цвета земли. Запах в квартире стоял тяжелый, лесной и прелый. Когда он наконец залез в воду, Нина отвернулась, чтобы не смотреть на его спину, где хребет торчал острыми буграми.
— Мочалку бери, — она положила жесткую губку на край. — И мыло дегтярное, другое тебя не возьмет.
Он мылся час, вода чернела, Нина спускала её трижды. Потом она его стригла машинкой, которой обычно равняла виски внуку. Волосы падали на пол серыми клочьями, обнажая бледную шею.
Когда с бородой было покончено, и Нина поскребла его щеки станком, она охнула и села на край ванны. Из зеркала на нее смотрел Витя, старый, изможденный, но тот самый, которого она оплакивала.
Первую неделю он не спал в комнате. Нина стелила ему на хорошем диване, но каждое утро находила его в прихожей на коврике. Он лежал там, свернувшись калачиком под пальто, и вздрагивал от каждого шороха лифта.
— Витя, ты что творишь? — шепотом ругалась она. — Простудишься, пол ледяной!
— Там слышнее, — бормотал он. — Если придут, я услышу и задержу их, а ты беги через балкон.
«Они» были везде: в шуме мусоровоза, в телефонных звонках, которые он сбрасывал. Он не выходил на улицу, сидел в углу кухни и чинил всё подряд. Починил кран, перебрал искрящую розетку, склеил ее любимую чашку так, что трещины почти не было видно.
— Дядя Витя приехал, — сказала Нина дочери, когда та зашла в воскресенье. — Троюродный брат из-под Вологды, дом сгорел, поживет пока.
Иришка, взрослая усталая женщина, только вздохнула, но осеклась, когда Витя вышел из кухни. Он был в чистой рубашке, той самой, которую Нина хранила в шкафу, он стоял и крутил отвертку. Иришка смотрела на него долго, пакет с продуктами медленно сполз с ее плеча.
— Здравствуй… Ира, — тихо сказал он, голос у него все еще скрипел.
Она не узнала его полностью в этом старике, но глаза выдали.
— Похож… Мам, как он похож…
— Родня же, — жестко сказала Нина, гремя кастрюлями. — Гены, Ира, садись есть, рассольник стынет.
Самым страшным оказался день, когда к подъезду подъехало черное такси. Витя, увидев машину в окно, побелел, сполз по стене и закрыл голову руками.
— Нашли… Нашли… Нинка, беги…
Его трясло так, что зубы клацали. Тогда Нина сделала то, что делала всегда, когда надо было привести кого-то в чувство — влепила ему пощечину.
— Слушай меня, старый дурак, — сказала она, глядя в его расширенные зрачки. — Девяностые кончились, нет их больше. Те перестреляли друг друга, другие спились, третьи депутаты теперь, им до тебя дела нет. Ты никому не нужен, Витя, кроме меня, ты понял?
Он моргнул, взгляд начал проясняться.
— Кончились? — спросил он шепотом.
— Двадцать лет как кончились, у нас ипотека теперь страшнее бандитов, вставай давай.
Вечером прибежал внук Дениска, шумный, в грязных кроссовках.
— Ба, у меня джойстик сломался! — закричал он с порога. — Кнопка залипает!
Витя, сидевший в кресле с газетой, вздрогнул, но не спрятался.
— Дай погляжу, — сказал он.
Дениска затормозил и посмотрел на странного деда с интересом.
— А ты починишь? Мама говорит, новый надо.
— Зачем новый? — Витя взял пульт, повертел в узловатых пальцах. — Тут пружинка отошла и контакт зачистить надо, неси отвертку.
Они сидели под торшером вдвоем, голова к голове: одна вихрастая русая, другая седая. Витя что-то объяснял, показывая кончиком ножа, а Дениска сопел и кивал.
Нина смотрела на них из дверного проема. В квартире пахло канифолью, жареной картошкой и совсем не пахло одиночеством. Витя поднял голову, встретился с ней взглядом.
В его глазах все еще жила тоска, и страх там прятался глубоко, он будет проверять замки еще долго. Но он улыбнулся едва заметно, уголками глаз, и подмигнул ей.
Нина выключила свет в коридоре.
— Чай пить будете? — спросила она строго. — С вареньем, я малиновое открыла.
— Будем, бабуль! — крикнул Дениска.
— Будем, Нин, — эхом отозвался Витя, и это слово прозвучало тверже, чем любая клятва, обещая, что жизнь теперь точно наладится.






