— Вы мне не родня — сказала я, и вышвырнула их всех

Тарелка, мамина любимая, сейчас валялась на полу, расколотая на три неравные куска. Полина стояла посреди кухни, вытирая руки о фартук, который уже и так был заляпан всем, чем можно. Сзади кто-то всхлипнул, но она не обернулась.

— А ты думала, мы сюда зачем ехали? — раздался знакомый голос, с этой вечно раздражённой интонацией.

Полина повернулась, медленно, как будто кто-то тянул за ниточку. Тётя Галя стояла в проёме, сжимая в руках ту самую хрустальную вазу, которую мама берегла «на случай». Тот самый случай так и не наступил — ни при жизни, ни теперь.

— А зачем же вы приехали? Неужели цветы на могилу положить? Или посмотреть, как я тут одна копаюсь, как проклятая? Мамы неделю как нет, а вы уже, как коршуны, кружите.

— Полин, ну что ты… — протянула Лариса, Полинина старшая сестра. — Это же не мы придумали, что всё надо делить. Закон есть закон. Ты тоже часть семьи, тебе положено, но и нам тоже.

— Семьи? — усмехнулась Полина. — Какой, к чёрту, семьи? Где вы были, когда она болела? Когда не узнавала меня по утрам? Когда я ночами сидела у её кровати и слушала, как она зовёт отца, которого двадцать лет как нет?

Тишина повисла плотной ватой. Даже Галя поставила вазу обратно на тумбочку, хотя её взгляд был по-прежнему тяжёлый и колючий.

— Мама вам чужая была. Но квартира — родная, да? Квадратные метры, дача, гараж — это вам родня. А она — так, обременение.

Лариса опустила глаза. Её новая сумка блестела под лампой. Полина знала: такая стоит как месячная пенсия мамы.

— Не кипятись. Мы все переживаем, просто ты… ты тут была. А мы — не могли.

— Не могли, ага. Работы у вас, значит, были. Семьи. Всё по важности выше, чем умирающая мать. Зато теперь у всех нашлось время явиться — за документами, за оценщиками, за нотариусом. И кто вас звал, спрашивается?

— Мы имеем право… — начала Галя, но Полина перебила:

— Да пошли вы со своим правом. Вы мне не родня. Все вы — не родня. Родня — это кто руку держит, когда человек уходит. Кто моет, когда он под себя ходит. Кто потом белье стирает от этого запаха, который уже ничем не выветришь.

Никто не ответил. Они стояли, трое: Лариса, Галя и её муж Игорь, который всё время молчал и смотрел куда-то в пол, будто его и не касалось.

Полина шагнула к двери и распахнула её настежь.

— На выход. Все.

— Полина… — Лариса сделала шаг, но та уже стояла, упершись руками в косяк. В глазах — ничего, пусто.

— Или я вас сейчас выставлю с полицией. И чтоб ноги вашей тут больше не было.

И она стояла так, пока те, не глядя друг на друга, не вышли. Только Галя обернулась на пороге, и, кажется, хотела что-то сказать. Но передумала.

Когда дверь захлопнулась, Полина ещё минуту стояла неподвижно. Потом медленно сняла фартук, бросила на стул и села сама. Руки дрожали.

Мама умерла шесть дней назад. Её похоронили просто: без помпезности, без этих долгих речей. Никто из «родных» не предложил помощи — только цветы, да те наспех купленные. Полина всё делала сама: гроб, батюшка, кладбище, поминки — всё на ней.

С тех пор дом словно омертвел. Холод просачивался даже в солнечные окна. Полина мыла посуду — и слышала, как за ней кто-то дышит. Поворачивалась — никого. Клала ложки в ящик — и понимала, что не туда: мама бы положила в другой. Сны снились странные: будто мама зовёт из ванной, как раньше. Только теперь — не голос, а шорох, словно вода капает.

Полина встала, пошла к раковине. Там всё ещё лежала тряпка, которой она вытирала лицо маме в последние дни. Она была сухая, но запах — этот кислый, как старое молоко, запах страха и конца — остался.

Она свернула тряпку, как бинт, и положила в мусор.

За окном моросил дождь.

Она поставила чайник, нашла последнюю пачку чая с бергамотом — маминым любимым — и заварила себе крепкий, почти чёрный настой. Губы тронула еле-заметная дрожь, когда она поднесла чашку к лицу. В памяти всплыли эти утренние разговоры, ещё до болезни: про соседку Любу, про курс доллара, про погоду. Такие мелочи — а теперь их не будет никогда.

Телефон на кухонной полке загудел. Сообщение: «Прости. Мы не хотели так. Если передумаешь — мы рядом». Лариса.

Полина выключила звук. Вышла в коридор, открыла шкаф. Мамин халат — розовый, стёганый. Она провела рукой по ткани. Как же пахнет мамой. Всё ещё пахнет. Зачем же вы, гады, пришли всё это грабить?

Родня. Какое мерзкое слово стало.

Семейные сборища, на которые мама её таскала. Эти застолья с селёдкой под шубой и смехом Гали, который раздражал до зубной боли. Эти тосты фальшивые «мы одна семья», и при этом — никто никогда не спросил у Полины, как она, чего хочет, как ей живётся.

Нет, она не отдаст им ничего. Ни комнаты, ни квадратного сантиметра. Всё, что осталось — это не просто имущество. Это последние следы мамы. Последняя линия обороны. Её не продавать надо, а охранять, как святыню.

Полина включила телевизор, но тут же выключила — звуки раздражали. Взяла тетрадь, где мама вела записи — рецепты, номера телефонов, адреса. Перелистывала страницы, будто по ним можно было воскресить её.

На одной странице — записка: «Полиночка, помни, ты у меня самая сильная. Если останешься одна — не бойся. Ты справишься. Я верю в тебя».

Полина плакала. Долго и беззвучно, прижав тетрадь к груди.

Наутро было тихо. Непривычно тихо. Ни шагов сверху — у соседей, которые вечно топали, как кони, — ни криков детей во дворе. Будто мир поставили на паузу.

Полина проснулась раньше обычного. Спала в маминой спальне — как-то сразу перешла туда, с первой ночи после похорон. На её кровати. Под тем самым одеялом, которое мама штопала и не хотела выбрасывать, «пока не рассыпется совсем». Одеяло пахло стиральным порошком и чем-то ещё — то ли валидолом, то ли просто старостью.

Она сидела в темноте, пока за окном медленно не стало серо. Потом пошла на кухню, поставила чайник, взяла кусочек хлеба. Аппетита не было, но желудок урчал.

Она села к столу и вдруг вспомнила: сегодня ведь суббота. А значит, на кладбище надо — мамины подруги будут. Эти бабки, у которых уже каждую неделю — то поминки, то годовщина. У них и календарь такой: по крестам, по гробам. Но они любили маму. Это точно. Не просто дежурно звонили, а действительно приходили, приносили еду, сидели у её кровати, читали молитвы.

Полина надела чёрное пальто, старое, мамино. Обмоталась платком. На автобусе до кладбища ехать было минут сорок. Всё это время в голове крутилась одна и та же мысль: «Я одна. Теперь совсем одна».

На остановке стояли две женщины в чёрном. Обе с пластиковыми вёдрами и граблями. Полина молча встала рядом. Её узнали, кивнули.

— Полина, милая. Ты к Нине, да?

— Да.

— Хорошая была женщина. Светлая.

Она кивнула. Слез не было — они как будто все уже вышли.

На кладбище гулял холодный весенний ветер. Земля ещё не просохла — чёрная, липкая. Участок, где похоронили маму, был новенький, аккуратный. Табличка — временная. Фотографии ещё не успели поставить. Но крест был — большой, сосновый, с лентой. Полина поправила его, смахнула грязь с подножья.

— Мы тут к соседке пришли, — сказала одна из бабушек. — Но к вашей маме тоже заходим. Хорошая она была. Много добра людям сделала.

Они поставили банку с искусственными розами. Полина вытащила из сумки живые гвоздики. Присела, вонзила стебли в мокрую землю.

— Мам, — сказала она, — всё правильно я сделала, да? Скажи.

В ответ — только ветер. Он дул в лицо, будто кивал: да, правильно.

На обратном пути она зашла в аптеку. Купила валерьянку. Не потому что надо, а просто — привычка. Мама всегда держала пузырёк на полке.

Дома всё было на своих местах. Словно те вчерашние не врывались, не выспрашивали, где документы, не рылась Галя в буфете. Полина специально проверила — в шкафу на верхней полке лежала папка. В ней — всё: завещание, бумаги, справки.

Завещание было на неё, только на неё. Мама оформила его ещё три года назад. Тогда Полина не обратила внимания — подумала, что просто так. А теперь поняла: мама знала. Всё знала заранее.

Она пошла в комнату, села на диван. Тишина снова стала липкой. Не хотелось ни читать, ни смотреть телевизор. Хотелось просто сидеть.

А потом — звонок в дверь.

Полина вздрогнула. Часы — чуть за полдень. Кто это?

— Кто там?

— Это я. Лариса.

Сестра стояла на пороге с небольшим пакетом в руках. Без макияжа. Уставшая. В глаза смотреть не могла.

— Зачем ты пришла?

— Не ругайся. Я не за тем. Я… хотела поговорить. Можно?

Полина посторонилась. Лариса вошла, поставила пакет на табурет.

— Что это?

— Блины. Я сама пекла.

— О, чудо.

— Не язви. Я правда сама. Просто подумала, что ты, может, ничего не ела…

Они сели на кухне. Минуту молчали. Потом Лариса заговорила:

— Я, наверное, плохо выгляжу, да?

— Как обычно.

— Слушай… я не хотела вчера вот так. Просто… я не умею по-другому. Ты сильная, а я — нет. У меня всё напоказ, а у тебя всё внутри. И это страшно.

Полина рассматривала сестру. Волосы в беспорядке. Пальцы дрожат. Она не была врагом. Просто… всегда была рядом, но как будто на другой волне.

— Я нашла завещание, — тихо сказала Полина. — Мама всё мне оставила.

— Я знаю.

— Ты знала?

— Она сказала мне об этом ещё когда в больнице лежала. Сказала: «Не обижай Полю, ей будет тяжелее всего».

Полина опустила глаза. Ком в горле мешал говорить.

— А ты? Ты не злишься?

— Я злилась. Вчера. А потом поняла: правильно всё. Ты была с ней до конца. Я — нет. Я боялась. Всё время боялась. Что она умрёт, что я не выдержу, что всё рухнет. А ты — не боялась.

— Боялась. Просто не могла себе позволить показывать.

Они сидели долго.

— А остальные?

— Галя тебя проклинает. Игорь сказал, что подаст в суд. Но я их не поддержу.

— Спасибо.

— А ты… ты прости меня. Не за вчера. За всё. За то, что всегда была далеко.

Они долго пили чай в тишине. И ней, в этой тишине, было что-то новое. Не прощение, но шанс.

На следующий день Полина проснулась с лёгкостью, которую не чувствовала уже давно. Не потому что стало легче. Просто усталость — эта многомесячная, тупая, как наковальня — будто немного отступила. Хотя бы на полшага. Она встала, потянулась, пошла к зеркалу — и впервые за много дней не отвела взгляд от своего отражения.

На кухне всё ещё пахло вчерашними блинами. Полина усмехнулась — Лариса действительно пекла их сама. Подгорели местами, но были настоящими. Почти как мамины, только у мамы всегда были с дырочками — а у Ларисы плотные, как лист бумаги.

В дверь постучали.

Не звонок — именно стук, быстрый, нерешительный. Она вздохнула, подошла, открыла.

— Привет, — сказал парень лет тридцати, в черной куртке. — Вы — Полина Валерьевна?

— Да. А вы?

— Я… Алексей. Я, это, был волонтёром в том хосписе, где лежала ваша мама. Она просила, если что, зайти. Вот, передала.

Он протянул маленький конверт. Полина взяла, молча. Присмотрелась: на уголке — маминым почерком написано «Поле». Почерк дрожащий, неровный.

— Спасибо. Вы… не зайдете?

— Неудобно. Я просто… обещал, а вчера узнал про неё. Вот и пришёл.

Он уже собирался уходить, но она сказала:

— Подождите. Вы её знали?

— Немного. Я книги ей читал. Она просила Гоголя, Чехова. А потом — просто молчали. Она говорила, что слова мешают слушать, как всё заканчивается.

Полина кивнула. Горло снова подступило, но она сдержалась.

— Спасибо, Алексей.

Он ушёл, а она медленно вернулась в комнату. В конверте оказалась записка, написанная на листке из маминой любимой тетради с фиалками.

«Поля. Если ты читаешь это — значит, я уже не рядом. Ты прости, что не смогла сделать больше. Но я так хочу, чтобы ты жила. Не просто существовала — а жила. Вспоминай меня только добром. Не бойся отпускать. Всё, что нужно, у тебя внутри. Я в тебе. И ты в себе — целая. Люби себя. Живи. Мама».

Она дочитала и, наконец, разрыдалась — всхлипывая, захлёбываясь, как в детстве, когда падала с велосипеда. Только теперь боли было больше, чем от любой ссадины.

Позже она сидела с этой запиской в руках и вдруг поняла: жить — значит не держаться за мёртвое. Значит — принимать жизнь такой, как она есть, со всем уродством, с неожиданными дарами, с блинами от сестры, с чужими людьми, приносящими письма с того света.

Она сделала уборку. Основательную, как мама учила — с выносом всех старых журналов, с протиркой плинтусов, с мытьём окон, несмотря на серость за стеклом.

К вечеру зазвонил телефон. Номер незнакомый.

— Полина Валерьевна?

— Да.

— Вас беспокоят из нотариальной конторы. К нам сегодня приходила ваша тётка, Галина Васильевна. Хотела оспорить завещание. Мы, конечно, отказали — всё оформлено по закону. Но она упоминала возможность судебного иска.

— Я поняла. Спасибо.

Полина отключила телефон. Подошла к окну. На улице начинался дождь — не сильный, но с порывистым ветром. Ветки деревьев метались, как испуганные руки.

Она не боялась. Пусть подаёт. Пусть тратит деньги, время. Суд — не страшнее, чем смотреть в лицо смерти. А с этим она уже справилась.

Она пошла на кухню, поставила чайник. Подумала: надо бы наконец вымыть люстру. Мама бы смеялась: «Ну наконец-то!»

Пока чай закипал, она услышала шорох. Обернулась — но никого. И всё же: будто кто-то прошёл по коридору. Лёгкий шаг. Очень знакомый. Она улыбнулась.

— Мам, — тихо сказала она. — Я тут. Всё хорошо.

Чайник свистел.

Через час пришла Лариса. Без предупреждения.

— Прости, что без звонка.

— Ничего. Я уже привыкла.

— У меня идея. Может, ты поедешь ко мне на выходные? Просто сменишь обстановку. У меня комната свободная, там телевизор, диван нормальный, интернет…

Полина засмеялась.

— Интернет, говоришь. Соблазняешь.

— Я серьёзно. Я подумала, что ты можешь с ума сойти тут одна.

— А вдруг это и неплохо? — пошутила она, но глаза сестры были серьёзны.

— Поехали, Поля. Хотя бы на пару дней.

Она посмотрела на квартиру. На мамин халат, висящий на двери. На кресло у окна. На чайник, который снова остывал.

— Ладно. Поехали. Только я с утра съезжу к ней. На кладбище. Потом — к тебе.

Лариса кивнула. Взяла её за руку. Стиснула. В этом было столько, сколько не было за все годы.

Они пили чай и вспоминали детство. Как мама не разрешала вешать мокрые полотенца на батарею. Как варила свой малиновый кисель и крошила в него сухари.

— Знаешь, — сказала Полина, — если бы не ты вчера, я бы вообще ни с кем не разговаривала.

— А если бы не ты, я бы так и осталась дура дурой.

— Мы обе были не правы.

— Были. Но, может, теперь будем иначе.

Они долго молчали. Просто сидели. И в этой тишине была не пустота. А начало.

Прошло три месяца.

Квартира изменилась. Мама осталась в ней — в фотографиях, в скатерти, в подоконнике с геранями, которые Полина теперь старательно поливала. Но воздух стал другой. Лёгкий. Чистый. Как будто дух самой мамы, наконец, отпустил.

Лариса приезжала каждую неделю. Привозила продукты, приносила новости, иногда просто сидела в кухне, слушая, как Полина читает вслух — теперь она это делала всерьёз, будто тренировалась на случай, если будет кому-нибудь читать в старости. Чехова, Бунина, мамин любимый «Вий».

Суд так и не состоялся. Галя несколько раз угрожала — письменно, по телефону, однажды даже пришла, но Полина была готова. Завещание, документы, копии — всё лежало в жёлтой папке на полке, как досье. Галя посмотрела в глаза — и ушла. Больше не появлялась.

— У них там ремонт, — сказала как-то Лариса. — Видимо, решили, что хватит с них нервов.

— Ну и хорошо, — ответила Полина. — Меньше яда — крепче нервы.

Работы у неё не было. Но и нужды не было срочной. Мама оставила на книжке немного. Хватало на еду, на коммуналку. Иногда Полина подрабатывала: писала на заказ, помогала студентам с рефератами, сидела с детьми знакомых. Она не мечтала. Но и не скулила. Было ровно.

А однажды ей написал Алексей. Тот самый, с письмом от мамы. Просто: «Как вы?» И она неожиданно ответила: «Живу». Потом — снова он: «Может, кофе?» И снова она: «Можно». Без пафоса. Без фейерверков. Просто встреча.

В кафе он был в серой рубашке и держал чашку двумя руками.

— Я не очень разговорчивый, — сразу сказал он.

— А я не очень весёлая.

— Отлично. Будем сидеть молча.

И посидели. И было хорошо.

Через месяц они поехали вместе на кладбище. Принесли пионы. Полина молча поправила крест, присела, прошептала:

— Мам, познакомься. Это Лёша. Он читал тебе Чехова. Теперь вот и мне читает.

Он стоял рядом, не мешая. Не обнимал, не говорил громких слов. Просто был.

На обратной дороге в маршрутке Полина смотрела в окно. Мелькали заборы, детские площадки, гаражи. Всё было обычным. Но в этом обыденном наконец не было боли. Не было больше той чёрной дыры в груди, которая засасывала утро за утром.

— Ты хочешь обратно к себе? — спросил он.

— Да. Пока — к себе. Потом — как пойдёт.

— Хорошо. Я подожду.

Лариса приняла Лёшу сразу. Даже сказала: «Хороший. Молчит — но не от страха. А от ума». Полина засмеялась и кивнула. Это было правдой.

Однажды она открыла ту самую тетрадь с фиалками и начала писать. Не рецепты, не списки покупок. А дневник. Свою историю. Без прикрас, без пафоса. Просто — как было. Смерть, злость, одиночество. Потом — блины, чай, письмо. Потом — Алексей.

Она писала вечерами, за столом, глядя на висящий рядом портрет мамы. А мама смотрела с фотографии и будто говорила: «Вот, наконец ты пишешь. Всегда же умела, глупая. Просто не верила».

К весне Полина решила: хватит бояться. Сняла деньги, пошла и записалась на курсы. Литературные. Там сидели пенсионеры, один школьник, пара женщин из районной библиотеки. И ей было хорошо с ними. Словно она снова училась жить.

В одну из пятниц она сидела в парке. Лёша читал газету, рядом лежала сумка с покупками. Она смотрела, как дети гоняют мяч, как старик кормит голубей. И вдруг сказала:

— Я, наверное, готова жить с тобой.

Он не обернулся, не сделал пафосного жеста. Только тихо сказал:

— Тогда поехали. Только у меня хлеб закончился.

— Глупый.

— Но твой.

Она засмеялась. Это был её человек.

А вечером, дома, когда они ставили чайник, Полина достала из сумки старую тарелку. Ту, что тогда упала. Склеенную, с видимыми трещинами. Поставила на стол.

— Ты специально привезла её? Это память?

— Нет. Это напоминание. Что всё можно собрать. Даже если не идеально. Даже если навсегда останутся швы.

Они пили чай. В комнате играло радио. За окном светил фонарь.

Мир был обычным. И в этом — вся его сила.

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: