— Хочешь, чтобы тебя уважали на работе и дома, сынок? Так приструни сначала свою жену, начни её воспитывать, как меня когда-то твой отец, и

— Не могу я так больше, мам. Просто не могу.

Кирилл тяжело опустился на жёсткий кухонный табурет, который, казалось, не изменился за последние тридцать лет. Он бросил на липкую клеёнчатую поверхность стола ключи от машины, и они глухо стукнули, не издав ни единого звонкого звука, будто вязкая, плотная тишина этой квартиры мгновенно поглотила его. Воздух здесь был особенным, густым, пропитанным застарелым запахом вчерашних щей и чем-то ещё, неуловимо-тленным, как пыль в старых книгах, которую не тревожили годами. Тамара Игнатьевна, его мать, не сводила с него глаз. Она стояла у плиты, помешивая в небольшой алюминиевой кастрюльке какую-то бурую жижу, и её движения были медленными, механическими, а лицо оставалось непроницаемым.

— Что случилось-то опять? Начальник твой, бестолочь, снова придирается? — её голос был ровным, лишённым всякого сочувствия, скорее устало констатирующим давно известный факт. В нём не было ни тепла, ни участия, лишь привычка к рутине его жалоб.

— Да и он тоже… Всё не так, всё не то. Проект завалили, а виноват, конечно, я. Как будто я один его делал. Премию не получу. Орал на меня при всём отделе, как на мальчишку. Но дело даже не в этом… Всё вместе навалилось. Просто устал быть крайним везде. На работе — козёл отпущения, дома…

Он замолчал, уставившись на узор на клеёнке — выцветшие, потрескавшиеся от времени ромашки. Он приехал сюда за глотком сочувствия, за тем самым материнским «всё будет хорошо, сынок», которое, как он помнил из далёкого детства, могло исцелить любую ссадину, любую обиду. Но вместо этого он чувствовал на себе её пристальный, изучающий взгляд. Узкие, внимательные глаза будто сканировали его, находя все трещины в его броне, все слабые места, которые он так неосмотрительно выставил напоказ.

Тамара Игнатьевна с металлическим скрежетом выключила газ, с грохотом поставила кастрюлю на холодную конфорку и подошла к столу. Она взяла серую, влажную тряпку и принялась протирать и без того чистую поверхность вокруг его локтей, заставляя его подвинуться. Это движение было не заботливым, а каким-то собственническим, устанавливающим порядок на её территории.

— Начальник — это всё пустое. Сегодня один, завтра другой. Это работа, там все друг другу волки. Ты мне про дом скажи. А дома-то что? Алиска твоя опять характер показывает?

Она произнесла имя невестки с едва заметной, но отчётливой брезгливой ноткой, будто говорила о чём-то неприятном, что случайно прилипло к подошве. Кирилл глубоко вздохнул, и этот вздох был полон такой вселенской усталости, что, казалось, его широкие плечи сейчас опустятся до самых колен, окончательно сдавшись под невидимым гнётом.

— Да не то чтобы характер… Просто… Она меня не слышит. Я ей слово, она мне в ответ десять. Любое моё решение — под сомнение. Я говорю, давай на выходных к тебе съездим, она заявляет, что у неё планы, она с подругой уже договорилась. Я говорю, что надо бы подкопить на новую машину, она мне выкатывает список того, что ей нужно новое пальто, сапоги и «вообще-то пора обновить гардероб». И всё это подаётся с таким видом, будто я ей не муж, а так, досадная помеха на пути к её личному счастью. Никакого уважения, понимаешь? Абсолютно никакого.

Он выложил всё это, как выкладывают на стол последние монеты, и в кухне повисла пауза. Кирилл ожидал, что мать сейчас начнёт причитать, ругать «эту вертихвостку», как она обычно делала. Но Тамара Игнатьевна молчала. Она села на табурет напротив, сложила на коленях свои сухие, жилистые руки и смотрела на него. И в её взгляде не было ни сочувствия, ни злости. Там разгоралось что-то другое. Странный, хищный блеск, который Кирилл никогда раньше не замечал или не хотел замечать. Будто она не просто слушала его жалобы, а наслаждалась ими, впитывала его унижение, его бессилие, как сухая пустынная земля впитывает долгожданный дождь.

— Уважения, значит, хочешь… — протянула она наконец, и в её голосе появились новые, незнакомые, стальные нотки. Она слегка подалась вперёд через стол, и её лицо, до этого напоминавшее серую, усталую маску, вдруг ожило, исказившись странной, почти предвкушающей усмешкой. — Уважение, сынок, это такая вещь… его не просят. И не заслуживают добрым словом. Его берут.

Кирилл моргнул, пытаясь осмыслить её слова. Фраза «его берут» прозвучала в затхлом кухонном воздухе не как совет, а как выстрел стартового пистолета, объявляющий начало чего-то неизвестного и пугающего. Он ожидал чего угодно: привычных сетований, обвинений в адрес Алисы, даже упрёков в собственной мягкотелости. Но не этого холодного, хищного наставления.

— Берут? — переспросил он, и голос его прозвучал глухо и неуверенно. — Как это — берут? Силой, что ли?

Тамара Игнатьевна усмехнулась. Это была не улыбка, а короткое, безрадостное обнажение дёсен. Она встала, подошла к старому серванту и достала из него початую бутылку дешёвого коньяка и две маленькие гранёные рюмки. Движения её были точными и ритуальными, будто она совершала некое важное таинство. Она плеснула на самое дно себе и сыну, пододвинув одну рюмку к его локтю.

— Твой отец знал, как это делается, — сказала она, возвращаясь на своё место. Она не прикоснулась к рюмке, лишь смотрела на тёмную жидкость, будто видела в ней отражение прошлого. — Он был настоящий мужик. Не то что нынешние. Он слова на ветер не бросал. Если сказал — значит, так и будет. И я знала. И все знали. Потому и уважали. Не боялись, нет. Именно уважали. Потому что за его словом всегда стояла сила.

Кирилл почувствовал, как по спине пробежал неприятный холодок. Воспоминания об отце были у него смутными, детскими: большой, вечно хмурый человек, от которого пахло табаком и металлической стружкой. Он редко говорил и почти никогда не улыбался. Мать всегда представляла его как идеал, как образец мужчины, до которого Кириллу было как до луны.

— Да при чём тут отец? Его уже сколько лет нет, — отмахнулся Кирилл, чувствуя нарастающее раздражение. Ему не нужны были лекции о покойном отце, ему нужно было решение его сегодняшней проблемы.

И тут Тамара Игнатьевна наклонилась к нему через стол. Её глаза, до этого просто внимательные, теперь горели недобрым, мстительным огнём. Она понизила голос до заговорщицкого шёпота, и от этого шёпота у Кирилла поползли мурашки по коже.

— А при том, что он оставил тебе главное наследство, дураку. Науку. А ты её не видишь. Ты думаешь, я всегда такая покладистая была? Я тоже с гонором была, молодая, красивая. Тоже думала, что всё по-моему будет. Он меня быстро на место поставил. Один раз. И на всю жизнь.

Она сделала паузу, смакуя его растерянное молчание. Казалось, она получает физическое удовольствие, погружая его в эту вязкую, отвратительную тему.

— Хочешь, чтобы тебя уважали на работе и дома, сынок? Так приструни сначала свою жену, начни её воспитывать, как меня когда-то твой отец, и не словами, а делом, чтобы каждая часть её тела болела при воспоминании о том, как она тебе и мне перечит постоянно!

Она выпрямилась, произнеся эту длинную, ядовитую тираду на одном дыхании, будто освободившись от многолетнего груза. Она говорила об этом так спокойно, так буднично, как будто делилась рецептом фирменного пирога. В её словах не было безумия, в них была жуткая, выверенная логика сломленного человека, мечтающего сломать другого.

Кирилл сидел не шевелясь. Ком тошноты медленно подкатил к горлу. Воздух в кухне вдруг стал невыносимо тяжёлым, будто его можно было резать ножом. Он смотрел на мать и впервые в жизни видел не её. Не маму, которая пекла ему блины и читала на ночь сказки. Перед ним сидело чужое, злое, искорёженное существо, которое годами носило в себе эту отраву и теперь пыталось перелить её в него. Он вдруг с ужасающей ясностью понял, что все её рассказы об «уважении» к отцу были ложью. Это был не почёт, а выдрессированный страх. И сейчас она предлагала ему тот же самый кнут, чтобы он передал эстафету боли дальше, его жене, Алисе. Чтобы кто-то ещё познал то же самое, что и она.

Тошнота подступила к горлу Кирилла не резким спазмом, а медленной, ледяной волной. Она поднималась откуда-то из глубины его существа, где до этого момента ещё теплилась детская вера в мать как в источник безусловной любви и защиты. Сейчас этот источник оказался отравленным колодцем, и он только что заглянул в его чёрную, бездонную глубину. Комната, казалось, сжалась, а тиканье старых настенных часов с пожелтевшим циферблатом стало оглушительным, отсчитывая секунды его прозрения.

Он медленно, очень медленно, отодвинул от себя маленькую рюмку с коньяком. Этот простой жест был громче любого крика. Это был отказ. Не от выпивки — от её яда, от её «науки», от всего того больного и искалеченного мира, который она так щедро предлагала ему в наследство. Тамара Игнатьевна заметила это движение, и её лицо, на мгновение просветлевшее от чувства собственного превосходства, снова напряглось.

— Что, не нравится? — процедила она. — Правда она такая, сынок. Неприятная. Но лечебная.

Кирилл поднял на неё глаза. В них больше не было ни растерянности, ни усталости. Там был холодный, почти хирургический интерес исследователя, который смотрит на редкий и опасный экземпляр.

— Я просто пытаюсь понять, — сказал он ровно, без малейшей дрожи в голосе. — Тебе это помогало? Когда он… воспитывал тебя. Тебе это помогало его уважать?

Вопрос был задан так спокойно, что поначалу Тамара Игнатьевна даже не поняла его подвоха. Она снова надела на себя маску мудрой, пострадавшей, но не сломленной женщины.

— Помогало не мне. Помогало порядку в доме. Мужчина должен быть главой, а женщина должна знать своё место. Тогда и семья крепкая, и дети правильные растут. Твой отец это понимал. Он держал всё в кулаке. Не распускал нюни, как некоторые.

— Я помню, — так же тихо продолжил Кирилл, и это простое «я помню» прозвучало как обвинение. — Я помню, как он держал всё в кулаке. Я помню, как ты по два дня не разговаривала, а только смотрела в одну точку. Я помню твои улыбки гостям, когда они приходили, — натянутые, как струна, готовая лопнуть. Я не помню уважения, мам. Я помню страх. Густой, липкий страх, который висел в этой самой кухне. Я просто был маленький и не понимал, что это такое.

Её лицо начало меняться. Серая маска пошла некрасивыми, красными пятнами. Уголки губ поползли вниз в брезгливой, злой гримасе. Она поняла, что её авторитет, её тщательно выстроенная годами легенда о сильном муже и мудрой жене, рушится прямо сейчас, под его спокойным, изучающим взглядом. Она потеряла контроль над ситуацией.

— Да что ты можешь помнить, щенок! — зашипела она, и весь её напускной покой слетел, как дешёвая позолота. — Ты его видел только по вечерам! А я с ним жила! Я! И если бы я не знала своё место, он бы нас всех по миру пустил! А твоя Алиска, твоя цаца, она же тебе на голову села и ноги свесила! Она из тебя мужика вытравила, сделала подкаблучником! Я смотрю на вас и мне тошно! Он бы её одним взглядом на место поставил!

Это был уже не совет. Это был поток чистой, концентрированной ненависти. Ненависти к Алисе, к её молодости, к её свободе, к тому, что она не знала «своего места». Кирилл слушал её молча, не перебивая, давая яду вылиться до последней капли. И когда она, задохнувшись от собственной злобы, замолчала, он задал последний, самый простой и самый страшный вопрос.

— Тогда почему он от тебя ушёл, мам? Если всё было так правильно. Если у вас был такой порядок и такое уважение. Почему он просто собрал вещи и исчез, оставив тебя одну в этой твоей идеальной семье?

Вопрос Кирилла не разорвал тишину — он её сгустил, превратив в нечто твёрдое и удушающее. Он повис в затхлом воздухе кухни, как приговор, который ещё не зачитали, но все уже знают его суть. Тамара Игнатьевна замерла. Её лицо, только что искажённое яростью, на мгновение стало пустым, будто из него выкачали все эмоции. А затем на этой пустоте проступило нечто гораздо более страшное, чем гнев — оскорблённая, ядовитая злоба, ищущая, в кого бы вцепиться. Она медленно, с каким-то змеиным изяществом, облизнула сухие губы.

— Сбежал… — она выплюнула это слово, будто оно обожгло ей язык. — Это она тебе в уши надула, да? Эта твоя… с её ухмылочками, с её свободными взглядами. Это она тебя научила с матерью так разговаривать? Промыла тебе мозги, вложила в твою пустую голову эти вопросы?

Она не ответила на его вопрос. Она даже не попыталась. Она перевела стрелки с мертвеца, который уже не мог ей ответить, на живую, ненавистную ей соперницу. На Алису.

— Он не сбежал. Он был мужик, а не тряпка. Он ушёл, потому что мужчины так делают. А ты слушаешь свою бабу. Она же тебя лепит, как из воска. Сегодня она тебе говорит, что мать у тебя плохая, завтра скажет, что друзья — предатели, а послезавтра ты проснёшься и поймёшь, что у тебя никого, кроме неё, не осталось. Она тебя не уважает, сынок, она тебя уничтожает. Медленно, по кусочку. Высасывает из тебя всё мужское, всё, что от отца в тебе было. И ты ей позволяешь! Ты сидишь здесь, передо мной, и повторяешь её слова!

Её голос не срывался, он становился всё ниже и твёрже, наполняясь силой многолетней, выдержанной ненависти. Это была уже не просто злость на невестку, это была ненависть ко всему, что та олицетворяла: к молодости, к независимости, к миру, в котором женщина могла иметь своё мнение и не ждать за это удара. В Алисе она видела причину всех своих нынешних бед, включая разрушение её власти над сыном.

Кирилл слушал её, но уже не вникал в слова. Он смотрел на её искажённое лицо, на нервно сжатые в кулаки руки, на огонь в глазах, и видел картину целиком. Прозрение было полным, окончательным и беспощадным. Он видел не просто злую женщину. Он видел механизм. Сломанный, искорёженный механизм, запрограммированный на одно — передавать боль дальше. Потому что жить с этой болью в одиночку было невыносимо. Ей нужен был сообщник. Ей нужен был он, чтобы продлить династию страдания. А когда он отказался, она попыталась уничтожить его морально, обвинив во всём ту, которую он любил.

Он молча встал. Табурет под ним тихо скрипнул, и этот звук стал финальным аккордом их разговора. Тамара Игнатьевна осеклась, глядя на него снизу вверх.

— Я понял тебя, мама, — сказал он глухо, но отчётливо. В его голосе не было ни злости, ни обиды. Только холодное, отстранённое понимание. Она одобрительно, по инерции, кивнула, ещё не осознав смысл его следующих слов. — Я понял, почему отец от тебя сбежал.

Он сделал паузу, давая фразе впитаться в стены этой кухни. Он видел, как её лицо каменеет, как из глаз уходит последняя искорка жизни, оставляя две чёрные дыры.

— И я понял, почему я никогда больше не переступлю твой порог.

Он не стал дожидаться ответа. Он просто развернулся и пошёл к выходу. Не быстро, не медленно. Шагом человека, который уходит из места, где умерло что-то важное. Он не оглянулся. Он не услышал за спиной ни крика, ни проклятия, ни звука. Он просто вышел из квартиры, закрыв за собой дверь, и оставил её там. Одну. В её идеально чистой кухне, наедине с её ядовитыми советами, разрушенной жизнью и страшной, всепоглощающей правотой, которая оказалась никому, кроме неё, не нужна…

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Хочешь, чтобы тебя уважали на работе и дома, сынок? Так приструни сначала свою жену, начни её воспитывать, как меня когда-то твой отец, и
— Пополни счёт, сестрёнка!