Ветер на кладбище всегда дул как-то неправильно — не в лицо, а сразу за шиворот. Под старый плащ, который давно пора было списать на дачу, да всё руки не доходили.
Галина Петровна поправила косынку и привычно дернула заевшую молнию сумки. Та расходилась на третьем зубце уже год.
Она шагнула за оградку. Здесь пахло сырой глиной и дешевой масляной краской. Соседи, Вишневские, опять подкрашивали скамейку.
Галина поставила хозяйственную сумку на утоптанную землю. В сумке звякнула банка с водой и шуршал пакет с печеньем.
«Юбилейное», по акции. Толя такое любил макать в чай, пока оно не разбухнет и не шлепнется в кружку. Она тогда ругалась, а он смеялся.
Теперь не смеется. Третий месяц пошел, как земля осела.

Галина наклонилась, чтобы убрать прошлогоднюю листву, и замерла. Рука в резиновой перчатке повисла над цветником.
В ногах у Толи, прямо возле гранитной крошки, лежал букет. Не те гвоздики, что она приносила в прошлую субботу — те уже почернели бы и скукожились.
Это были белые хризантемы. Свежие, хрусткие, дорогие. Три штуки, перевязанные простой бечевкой.
А под ними белел конверт. Обычный, почтовый, только не заклеенный, а придавленный камешком, чтобы ветром не унесло.
Галина медленно стянула перчатку. Правая рука, та, что с артритом, предательски задрожала.
Она оглянулась — вокруг никого, только ворона каркала на березе, да вдалеке гудел трактор. Она развернула листок.
Почерк был дерганый, буквы прыгали, словно тот, кто писал, торопился или плакал.
«Спасибо, что был для меня всем. Твоя Вера».
Галина перечитала дважды. «Твоя Вера». Не «Вера Ивановна», не «племянница Вера», а просто — «Твоя».
В груди стало тесно, будто кто-то выкачал весь воздух насосом. Не было никакой «ледяной ярости» или «оборвавшегося сердца», про которые пишут в романах.
Была тяжелая, тупая тошнота и обида. От этой обиды сразу нестерпимо захотелось пить.
— Вот, значит, как, Толик, — сказала она вслух. Голос прозвучал скрипуче, по-старушечьи. — «Всем», значит, был?
Она сглотнула вязкую слюну.
— А я, выходит, так? Обслуживающим персоналом?
Она скомкала записку и сунула в карман плаща. Туда, где лежали валидол и старые чеки из «Пятерочки».
Хризантемы она не выкинула. Просто отодвинула их ногой к самому краю оградки, в грязь. Пусть лежат. Пусть гниют.
Квартира встретила её запахом застоявшейся пыли и лекарств. Этот запах въелся в обои ещё при жизни Толи и никак не хотел выветриваться, сколько ни открывай форточку.
Галина не стала разуваться. Прошла на кухню, шаркая стоптанными задниками сапог.
Холодильник «Саратов» привычно вздыхал и дребезжал, словно жаловался на жизнь. На столе стояла немытая с утра кружка с ободком от чая.
Она села на табурет — тот самый, у которого одна ножка была короче другой. Толя пять лет обещал подпилить остальные, но так и не собрался.
Теперь под ножкой лежала сложенная вчетверо картонка от кефира.
— Вера, — произнесла Галина.
Имя было чужим, круглым, неприятным на вкус. Она встала и решительно пошла в спальню. Шкаф открылся с натужным стоном.
На полке, под стопкой постельного белья, лежала старая коробка из-под обуви. Там Толя хранил всякую ерунду: гарантийные талоны, запасные ключи.
И старый кнопочный телефон. Тот самый, которым он якобы перестал пользоваться, когда Галина заставила его купить смартфон.
Она достала «Нокию». Зарядки, конечно, не было. Галина перерыла ящик комода, путаясь в проводах и чертыхаясь, пока не нашла нужный штекер.
Воткнула в розетку. Экран мигнул, ожил, показав рукопожатие. Контактов было мало. «Дом», «Жена», «Диспетчер».
И в самом низу контакт: «Валерий Петрович (Склад)».
Галина нахмурилась. Никакого Валерия Петровича она не знала, а Толя на складе не работал уже лет десять. Она нажала вызов.
Гудки шли долго. Галина смотрела на свое отражение в темном окне. Там стояла грузная женщина с поплывшим овалом лица и седой прядью, выбившейся из прически.
Чужая женщина. Та, которую обманывали.
— Алло? — Голос был женский, молодой, но какой-то надтреснутый, испуганный.
Галина замерла. Валерий Петрович, значит.
— Вера? — спросила Галина. Она старалась говорить сухо, по-деловому, как говорила когда-то в бухгалтерии.
Тишина. Только сопение в трубке.
— Это жена Анатолия. Нам надо встретиться.
— Вы нашли письмо? — голос на том конце дрогнул и сорвался на визг. — Я не хотела… Я просто… Он же…
— Завтра. В сквере у кинотеатра «Родина». В двенадцать. И не вздумай не прийти.
Галина нажала «отбой». Палец ныл — опять сустав реагировал на погоду.
Она пошла на кухню, достала из холодильника вчерашнюю гречку. Греть не стала.
Ела холодную, механически жуя. Думала о том, сколько денег Толя, наверное, тратил на этого «Валерия Петровича».
Цветы-то на могиле дорогие. Значит, приучил.
На скамейке в сквере сидела не роковая красотка. Галина Петровна, подходя, уже приготовила ядовитые слова про «бесстыдство» и «пожилого мужчину».
Но слова застряли в горле, как рыбья кость. Девице было лет двадцать пять.
Она была одета в странное, кургузое пальто, явно с чужого плеча. На голове — вязаный берет, натянутый на самые брови.
Она раскачивалась взад-вперед, мелко, едва заметно. Пальцы нервно теребили пуговицу на рукаве. Пуговица висела на одной ниточке.
Галина села рядом. Девица дернулась, как от удара, и вжала голову в плечи.
— Ну здравствуй, Вера, — сказала Галина. Злость куда-то уходила, уступая место брезгливому недоумению. — Рассказывай.
Вера подняла глаза. Взгляд у неё был расфокусированный, бегающий. Она смотрела не на Галину, а куда-то ей на подбородок.
— Папа умер, — сказала она тихо.
Галина поперхнулась воздухом.
— Что?
— Папа умер, — повторила Вера громче, с детской, обиженной интонацией. — Толя умер. Он обещал прийти в среду, но не пришел.
Она шмыгнула носом.
— Я ждала. Я чай заварила, с мелиссой, как он любит. А он не пришел.
В голове у Галины Петровны что-то щелкнуло. Пазл складывался, но картинка выходила уродливая, неправильная.
— Какой он тебе папа? — спросила она шепотом.
Вера полезла в карман пальто. Долго рылась там, шурша фантиками, и наконец вытащила мятую, затертую фотографию.
Черно-белую, из тех, что делали в фотоателье в девяностых.
На фото молодой Толя — еще с усами, в той самой дурацкой клетчатой рубашке — держал на руках младенца. Ту рубашку Галина пустила на тряпки лет десять назад.
— Это я, — сказала Вера гордо. — А это папа. Он приходил ко мне. Всегда приходил.
Вера погладила фото большим пальцем.
— Мама ругалась, кричала, что он козел, а он приходил. Деньги давал маме, чтобы она не кричала.
— А потом? — глухо спросила Галина.
— Потом мама умерла, и он стал чаще приходить. Он мне лекарства покупал. И пельмени.
Галина смотрела на девушку. Теперь она видела. Тот же разрез глаз — чуть опущенные внешние уголки, как у спаниеля.
Тот же подбородок с ямочкой. Толин подбородок.
Двадцать пять лет. Тогда, двадцать пять лет назад, Толя ездил в командировки в Сызрань.
«Наладка оборудования», говорил он. Привозил оттуда вяленую рыбу и усталость. А Галина стирала его рубашки и радовалась, что муж при деле.
— А я… — Вера вдруг всхлипнула. Лицо её перекосилось, став совсем детским и беспомощным. — Я теперь не знаю, как за квартиру платить.
Она раскачивалась сильнее.
— Там квитанции приходят, желтые и белые. Папа их забирал. А теперь они копятся.
— А лекарства? — спросила Галина, уже зная ответ.
— И таблетки кончились. Те, от которых страшно не становится.
Она начала теребить пуговицу с удвоенной силой. Нитка не выдержала, лопнула. Пуговица дзинькнула об асфальт и покатилась к ногам Галины.
Галина машинально накрыла пуговицу подошвой сапога. Значит, не любовница. Значит, вот оно что.
«Кит». Огромная, темная тайна, которую Толя тащил на себе четверть века. Дочь. Больная дочь. Ненормальная.
— Он боялся, — сказала Вера, глядя на пустую нитку на рукаве. — Боялся, что ты узнаешь. Говорил: «Галя не поймет, Галя строгая».
Она посмотрела на женщину исподлобья.
— Ты Галя?
— Галина Петровна, — автоматически поправила она.
— Он тебя любил, — Вера сказала это просто, как констатировала факт, что трава зеленая. — Говорил: «У Гали давление, ей волноваться нельзя».
Вера помолчала и добавила:
— А сам таблетки глотал. От сердца. Я видела.
Галину обдало жаром. Она вспомнила, как Толя последний год все хватался за левый бок. Говорил — межреберная невралгия, продуло.
А она ворчала: «Нечего на балкон в одной майке выскакивать».
А он, выходит, жил на две семьи. Только не на две постели, а на две беды. Там — больная, никому не нужная дочь. Здесь — строгая жена с давлением.
И нигде — покоя.
— Дурак ты, Толька, — прошептала Галина. — Какой же ты дурак.
Вера вдруг вскочила. Её движения были резкими, некоординированными.
— Я пойду. Мне домой надо. Там кот. Папа кота принес, рыжего. Сказал, чтобы мне не скучно было. Я пойду.
Она сделала шаг, потом остановилась, растерянно глядя на рукав, где не хватало пуговицы.
— Погоди.
Галина поднялась. Колени хрустнули. Она наклонилась, подняла пуговицу с асфальта. Пластмассовая, дешёвая, черная.
— Куда ты пойдешь в расстегнутом? Ветер же. Продует, потом лечи тебя.
Она подошла к Вере. Та напряглась, но не отстранилась. От девушки пахло чем-то кислым, нестираной одеждой и дешевым шампунем.
— Давай сюда.
Галина достала из сумки булавку — она всегда носила пару штук приколотыми к подкладке, привычка. Ловко стянула края пальто, заколола.
— Дома пришьешь. Умеешь пришивать?
Вера замотала головой.
— Папа пришивал.
Галина вздохнула. Тяжело, со свистом. Посмотрела на этот нелепый «памятник» Толиному греху. На дрожащие губы, на бегающие глаза.
Злость ушла окончательно. Осталась только бесконечная, свинцовая усталость. И еще что-то.
Понимание, что никуда она теперь не денется. Толя ушел, а «наследство» оставил. И квитанции эти проклятые, и кота, и Веру.
— Квитанции с собой? — спросила Галина деловито.
— Дома.
— Адрес говори.
Вера назвала улицу. Три остановки отсюда. Хрущевка на окраине.
— Ладно, — Галина поправила лямку сумки. — Поехали. Посмотрим твои квитанции. И кота твоего рыжего.
Она оглядела девушку с ног до головы.
— А то ведь насчитают пеню, потом вовек не расплатишься. Ты хоть ела сегодня?
— Чай пила. С сахаром.
— С сахаром… — передразнила Галина, чувствуя, как внутри включается привычный режим ворчливой заботы. — Желудок только портить.
Она похлопала по своей сумке.
— У меня там котлеты остались, домашние. И огурцы соленые. Толя любил…
Она осеклась.
— Папа любил, — эхом отозвалась Вера и вдруг, неожиданно, улыбнулась. Улыбка у неё была кривая, но какая-то светлая. Толина.
Трамвай подошел с лязгом и грохотом. Двери открылись, выдохнув теплый, спертый воздух салона.
— Заходи, чего встала, — подтолкнула её Галина в спину. — И шапку на уши натяни, отит заработаешь.
Они вошли в вагон. Галина Петровна села у окна, поставила сумку на колени.
Вера примостилась рядом, все еще придерживая рукой заколотый воротник. Трамвай тронулся.
Галина впервые за три месяца подумала, что сегодня вечером, может быть, она наконец-то сможет уснуть без таблеток.
Просто потому, что надо выспаться. Завтра дел много. Квитанции, пуговица, да и продукты этой дурехе надо купить нормальные.
Жизнь, к сожалению, продолжалась.
ЭПИЛОГ
Зима в этом году легла рано, придавив город серым, тяжелым небом. Похожим на старое ватное одеяло.
В квартире было зябко — батареи грели вполсилы. Галина Петровна, ворча на коммунальщиков, достала с антресолей старые запасы поролона.
— Держи ровнее, ну что у тебя руки как макаронины, — бубнила она, намазывая полоску белой бумаги клейстером.
Вера шмыгнула носом, перехватила бумажную ленту поудобнее. На ней была Толина теплая рубашка в клетку. Та самая, которую Галина десять лет назад хотела пустить на тряпки, да рука не поднялась.
На Вере рубашка висела мешком, рукава были подвернуты валиком. Но девчонка в ней прижилась, как улитка в раковине.
— А Рыжий опять обои в коридоре драл, — пожаловалась Вера, не отрывая взгляда от мокрой бумаги. — Я ему говорю «нельзя», а он смотрит и дерет.
— Потому что когтеточку кто-то обещал смастерить из валенка, да так и не собрался, — беззлобно огрызнулась Галина.
Она мазнула кистью по раме.
— Весь в отца. Тот тоже, бывало, обещает полку прибить, а она полгода в углу пылится.
Она осеклась, но привычной боли в груди уже не было. Имя мужа теперь звучало в этой квартире часто, обыденно, без придыхания.
Оно стало частью быта. Как шум закипающего чайника или скрип половицы в коридоре.
Рыжий кот, наглый и толстый, спал на кресле, свесив лапу. Он отъелся на Галининых котлетах и больше не шарахался от резких звуков.
Освоился, чувствуя себя полноправным хозяином этой странной, сшитой из лоскутков семьи.
Галина разгладила бумажную ленту по раме старой тряпкой. От клейстера пахло мукой и детством.
— Завтра в поликлинику, — сказала она утвердительно, вытирая руки. — Талоны я взяла.
Она строго посмотрела на Веру.
— К эндокринологу и к этому… психотерапевту твоему. Не забудь паспорт. И голову помой, а то ходишь как чучело.
— Ладно, — кивнула Вера.
Она подошла к окну, подышала на стекло, растапливая ледяной узор, и посмотрела на улицу.
— Тетя Галя, а мы весной на кладбище поедем? Там, наверное, оградку надо красить.
Галина Петровна посмотрела на её узкую спину, на торчащие лопатки под фланелевой тканью. Вспомнила, как полгода назад стояла там одна. С обидой размером с дом.
А теперь… Обида выветрилась, как запах лекарств. Осталась работа.
Бесконечная, хлопотная, раздражающая работа — тянуть эту непутевую девчонку. Учить её варить суп, следить, чтобы она пила таблетки, ругаться за грязную обувь.
Толя не оставил ей миллионов. Он оставил ей то, что у него получалось хуже всего, а у Галины лучше всего — заботу о ком-то бестолковом.
— Поедем, куда ж мы денемся, — вздохнула Галина, убирая банку с клейстером в шкаф под раковиной. — Краску только синюю не бери, маркая она. Зеленую возьмем.
Она выпрямилась, чувствуя, как привычно ноют колени.
— И чайник ставь, остыл уже поди. Печенье в вазочке, только много не ешь, обед скоро.
Она поправила коврик в прихожей, который вечно сбивался, и пошла на кухню.
Жизнь шла своим чередом.






